Александр Дюма - Амори
Она в ваших руках, помилуйте ее, не калечьте ее, умоляю вас.
Ах, когда я узнаю, что меня ждет, жизнь или смерть? Ночью каждый час кажется таким длинным. Прощайте, мой опекун, и Бог благословит, чтобы отец смягчил приговор, прощайте!
Извините меня за беспорядочность и бессвязность моего письма, которое было начато как холодное деловое письмо и которое я хочу закончить криком моего сердца, что найдет ответ в вашем сердце! Я люблю Мадлен, отец, я умру, если вы или Бог разлучат меня с Мадлен.
Ваш преданный и признательный воспитанник Амори де Леонвиль».
Написав это письмо, Амори взял дневник, где день за днем он записывал мысли, ощущения, события своей жизни.
Он запечатал все, написал на пакете адрес господина д'Авриньи и, позвонив слуге, приказал немедленно отнести этот пакет тому, кому он был предназначен.
Затем молодой человек начал ждать, и сердце его было наполнено сомнениями и тоской.
V
В то время, как Амори запечатывал письмо, господин д'Авриньи уже покинул комнату своей дочери и входил в свой кабинет.
Он был бледен и дрожал, следы глубокого страдания отпечатались на его лице; он молча подошел к столу, покрытому бумагами и книгами, и сел, уронив голову на руки с глубоким вздохом и погрузившись в тяжелое раздумье.
Затем он встал, обошел комнату в глубоком волнении, остановился перед секретером, вынул из кармана ключик, повертел его несколько раз в руках, затем, открыв секретер, достал из него тетрадь и отнес на бюро.
Эта тетрадь была дневником, в который он, как и Амори, записывал все, что с ним произошло за прошедший день.
Он постоял недолго, опираясь рукой на бюро и читая с высоты своего роста последние строчки, написанные накануне. Затем, как бы одержав победу над собой, словно приняв тяжелое решение, он сел, схватил перо, положил дрожащую руку на бумагу и после минутного колебания записал следующее:
«Пятница, 12 мая, 5 часов после полудня.
Слава Богу, Мадлен чувствует себя лучше, она спит. Я сделал все, закрывшись в ее комнате, и при свете ночной лампы я увидел, что цвет ее лица становится живым, дыхание успокаивается и равномерно приподнимает ее грудь. Тогда я приложился губами к ее влажному и горячему лбу и вышел на цыпочках.
Антуанетта и миссис Браун там, они ухаживают за ней, и вот я наедине с собой и выношу себе приговор.
Да, я был несправедлив, я был жесток, да, я нанес безжалостный удар этим чистым и прелестным сердцам, двум сердцам, которые меня любят.
Я заставил лишиться чувств мою обожаемую дочь, причинив ей страдание, ей, хрупкому ребенку, какого может опрокинуть порыв ветра!
Я дважды прогнал из моего дома своего воспитанника, сына своего лучшего друга, Амори, чья душа так прекрасна, что он еще сомневается, я уверен, так ли я зол и почему?
Почему? Я не осмеливаюсь в этом признаться самому себе.
Я здесь с пером в руках, с этим дневником, куда я записываю все свои мысли, но я не спешу с записью.
Почему я несправедлив? Почему я зол? Почему я проявил такое варварство по отношению к людям, которыми я дорожу?
Потому что я ревную.
Никто меня не поймет, я это хорошо знаю, но отцы поймут, потому что я ревную свою дочь, ревную из-за любви, которую она испытывает к другому, ревную к ее будущему, ревную ее к жизни.
Об этом грустно говорить, но это так, даже лучшие в нашем мире — а каждый верит, что он таков — в душе хранят тайну, которой стыдятся, и имеют ужасные тайные мысли; так же, как Паскаль[41], я это знаю. Как доктор, я могу чувствовать и анализировать чужое состояние, но мне гораздо труднее объяснить свое.
Когда я думаю о том, что я делаю, думаю наедине с собой, в своем кабинете, недалеко от нее — я думаю бесстрастно и обещаю победить себя и, в конце концов, выздороветь.
Потом я случайно вижу страстный взгляд Мадлен, направленный на Амори, я понимаю, что занимаю второе место в сердце моего ребенка, кто сам безраздельно владеет моим, и инстинкт дикого отцовского эгоизма снова владеет мной: я становлюсь слепым, сумасшедшим, бешеным.
Однако все просто: ему двадцать три, ей — девятнадцать, они молоды, красивы, они любят друг друга.
Раньше, когда Мадлен была ребенком, я тысячу раз мечтал об этом счастливом союзе и теперь, по правде говоря, спрашиваю у самого себя: разве мои действия — это действия думающего и разумного создания, человека, коего считают одним из светил нации?
Светило науки — да, ибо это я проник намного глубже, чем кто-либо другой, в тайны человеческого организма, ибо это я по пульсу человека могу сказать приблизительно, от какой болезни он страдает, ибо это я вылечил больных, которых другие, более невежественные врачи считали неизлечимыми.
Но если я попытаюсь вылечить свою моральную боль, здесь мои знания будут бессильны, здесь рушится моя гордость.
Есть ряд болезней, перед которыми наука бессильна; я видел смерть единственной женщины, любимой мною, — матери Мадлен.
О, да, ваша молодая и прекрасная жена, любящая вас и любимая вами, покидает этот мир и возвращается на небеса, оставив вам единственное утешение и надежду, ангела, свое подобие, что-то вроде ее помолодевшей души, ее возрожденной красоты; вы привязываетесь к этой последней радости, как терпящий кораблекрушение к своей последней доске, вы целуете ее ручки, что привязывают вас к жизни.
Ваше будущее рухнуло, но вот другое, которое его продолжит: вы можете еще быть счастливыми этим счастьем, вы его создадите, вы вложите свое существование в существование этого кроткого и хрупкого создания: каждый раз, как она вздохнет, вам кажется, что вздыхаете вы.
Этот мир, который без вашей дочери был бы ледяной пустыней, отогревается ее присутствием, покрывается цветами под ее шагами.
С того мига, как вы получили ее из рук умирающей матери, вы не теряли ее из вида ни на мгновение, вы стерегли ее своим взглядом: днем, когда она играла, ночью, когда она спала, вы каждую минуту прислушивались к ее дыханию, следили за ее пульсом, вас беспокоила бледность на ее лице или краснота щек. Ее лихорадка сжигала ваши артерии, ее кашель разрывал вашу грудь; вы десятки раз сказали смерти, этому призраку, что постоянно ходит рядом с людьми, невидимый для всех, исключая нас, несчастных избранников науки; вы говорили сотни раз этому призраку, который, касаясь ее, может смять ваш цветок, дохнув на нее, может снова убить вашу воскресшую душу, вы ему сказали:
«Возьми меня и позволь ей жить».
И смерть удалилась не потому, что она вас послушала, а потому, что время еще не пришло, и по мере того как она удалялась, вы чувствовали, что заново родились, а при ее появлении вы чувствовали, что умираете.