Александр Корделл - Поругание прекрасной страны
— Почему ты пошел драться? — спросил меня в Керт-а-Беле какой-то человек.
— Странный вопрос, — ответил я. — А ты почему?
— Ради моих детей, — сказал он. — Чтобы им не работать на железных заводах.
— Ты откуда? — спросил я, и он усмехнулся.
— Из Нанти, — ответил он. — Оттуда же, откуда и ты. В Нанти и уэльсцы и иностранцы знают Мортимеров, но кому известен Айзек Томас, дробильщик пяти футов двух дюймов роста, который работал в смене Афрона Мэдока в ллангатокской каменоломне? — Его мокрое от дождя лицо расплылось в улыбке, и он сплюнул. — А ты здорово его отделал, этого Афрона, помнишь?
— Помню, — сказал я.
— Мой приятель Джозеф подобрал два его зуба и подвесил к своей часовой цепочке — милое дело! Афрон Мэдок сволочь, а Карадок Оуэн еще хуже.
— Так-то так, но я слышал, что Оуэн идет с нами — в отряде часовщика Джонса. А вот Афрона тут не увидишь.
— Ни тут и нигде, — сказал Айзек Томас, — потому что он сдох, и это я его прикончил. Я его прикончил перед тем, как уйти, понимаешь? Око за око, говорится в Писании, и я отплатил ему за то, что он убил мою дочку. Десять лет ей было, и такая хорошенькая… а он поставил ее работать в Гарне под землей, в забое… в десять-то лет… Афрон посоветовал поставить ее грузить вагонетки, а кровля обрушилась и раздробила ей ноги по бедро.
Мне стало его жалко.
— Но я рассчитался с Мэдоком сполна.
— Говори потише, — сказал я, оглядываясь.
— Не беспокойся, — ответил Айзек Томас. — Я не такой дурак. Я прикончил его законным образом, десятитонной глыбой в ллангатокской каменоломне, да только умер он больно быстро.
— А теперь? — спросил я.
— Теперь я иду драться ради остальных — жена мне девятерых родила. Трое работают в шахтах под Койти, а четверо плавят железо для Крошей Бейли. Это мерзость, говорит моя жена, и с этим надо покончить, да еще в лавке мы должны четыре фунта. Это медленная смерть, а не жизнь, говорит моя жена, а ведь мы люди порядочные и ходим в молельню.
Вокруг нас рыдал ветер, дождь начал хлестать еще яростней, и мы совсем съежились.
— А ты почему пошел драться? — снова спросил Айзек Томас.
— Ради моего сына и чтобы не было Кум-Крахена, — сказал я. — А об остальном не спрашивай.
Пуля попала Айзеку Томасу в голову. Говорили, что он упал первым, когда ставни Вестгейта распахнулись и окна ощетинились ружьями. Первый залп солдаты дали слишком низко, а в Айзеке Томасе росту было пять футов два дюйма.
Глава двадцать шестая
Уже совсем рассвело, когда Фрост и Риз Флейтист повели нас дальше, а Дэвид Джонс Жестянщик, Ловелл и другие капитаны передали по колонне приказ держать оружие наготове. Едва мы свернули с вагонеточной колеи и стали подниматься по склону мимо церкви Святого Вульса к вершине Стоу-хилла, дождь перестал. Вслед за Фростом мы приветственно махали руками и кричали «ура» солдатам, толпившимся у входа в казарму.
— Видите! — крикнул рядом со мной Ловелл. — Они все чартисты. Ни один не поднял ружья, чтобы остановить нас!
— Нуда! — сказал Большой Райс, перекрывая восторженные крики и приветственную пальбу из ружей. — Так почему же они не махали нам в ответ?
Теперь мы спускались со Стоу-хилла, окликая людей, которые с ужасом смотрели на нас из своих окон. Все ниже, к высокому мостику, где толпились горожане, шли мы, крича и стреляя в воздух, и с каждым шагом крепла наша надежда, и мы упивались своей силой, наконец почувствовав себя цветом страны, как сказал Ловелл. Но черт знает, куда мы, собственно, идем, пробормотал Мо, шагая рядом со мной; и черт знает, что мы, собственно, будем делать, когда туда дойдем, добавил Большой Райс.
— К Вестгейту! — крикнул Фрост, вскинув руки.
У подножия Стоу-хилла кучки любопытных жались к домам, за окнами лавок мелькали испуганные лица, в щелки дверей и ставней глядели дети. Распевая песни Эрнеста Джонса, вопя во всю глотку, мы по команде Ловелла кинулись ко входу во двор Вестгейта, но наткнулись на запертые ворота.
— К парадному входу! — крикнул Фрост. — Они арестовали чартистов. Пусть выпустят их или пеняют на себя.
Фрост остался у входа в конюшенный двор, а вся колонна во главе с Ловеллом вышла к фасаду Вестгейта.
— Глядите! — рявкнул Риз Флейтист, указывая пальцем вверх. — Вон сам старый боров пялится в окно! — И он поднял ружье, но мэр Филлипс успел нырнуть за подоконник.
Люди вокруг меня внезапно смолкли: отряд во главе с Ловеллом рванулся по ступеням Вестгейта к открытому входу. И это молчание перенесло меня в прошлое — к тому дню, когда я в последний раз был в Ньюпорте, и я вспомнил ярмарку, где впервые увидел Мари, руки Джона Фроста, поднявшего меня с мостовой, шестипенсовик, который я получил от него и до сих пор храню в моем кармане, и эти самые ступени, по которым он затем поднялся с гордым достоинством. Я оглянулся, ища глазами Фроста, но со Стоу-хилла валила густая толпа, и над головами колыхался лес дубин и кирок.
— Выпустите заключенных! — кричал у входа Ловелл.
— Нет! — отозвался какой-то констебль[9].
Взметнулись ружья и пики, раздался яростный рев, прогремел одинокий выстрел, и двери Вестгейта захлопнулись. Толпа вокруг меня заколыхалась и заревела. Я увидел, как Ловелл вырвался из давки и ударил в дверь кулаком.
— Внутрь! — крикнул он, и мы с Большим Райсом и Мо начали пробиваться к нему, а в тяжелую дверь впились топоры. Люди вокруг меня орали, требуя, чтобы их пропустили вперед, кто-то пел «Песню о Хартии», кто-то стрелял по высоким окнам Вестгейта. Впереди в просветах между головами я видел взлетающие и опускающиеся топоры — полированное дерево разлеталось белыми щепками, и панель за панелью подавалась и падала.
— Внутрь! — Это опять кричал Ловелл, зажигая всех своим огнем. Трещали ружейные выстрелы, в воздухе остро пахло порохом. Звеня, сыпались оконные стекла — это пули попадали в цель. Мо пустил в ход кулаки, и головы перед нами стали редеть. Рванувшись вперед, он споткнулся о нижнюю ступеньку и упал, а я упал на него. Ругаясь, мы попытались встать. У меня над головой просвистело топорище. Увернувшись, я схватил Мо и потащил его за собой — дверь подалась, и Ловелл влетел внутрь, а за ним, валясь на паркетный пол, еще пятнадцать человек. Напор толпы опрокинул меня на спину, а рядом лежал Мо, прижатый к полу бегущими ногами. Мы старались подняться, но нас опрокидывали снова и снова — над нами неслась людская река, порожденная бешеным натиском толпы на площади, где тысячи выталкивали вперед сотни. На мгновение наступило затишье, и мы поднялись, но нас тут же оттеснил к дверям и сбросил с лестницы поток отступающих. В вестибюле гремели выстрелы. Визгливо кричали раненые. Я лежал на ступеньках, стараясь не потерять от боли сознание: тяжелые башмаки топтали мою голову и плечи. Кровь из пореза на лбу заливала мне глаза, я стер ее тыльной стороной руки и покатился по ступенькам, стараясь вырваться из леса ног, спастись от башмаков, которые обрушивались на меня, разбивали мне лицо, дробили мои пальцы на булыжнике. Я отполз в сторону, заметив, что толпа повернула назад к Вестгейту. Я видел, как они шли, плечом к плечу, размахивая вилами и кирками, видел язычки пламени, вырывавшиеся из их ружей и пистолетов. Это был второй яростный приступ, но мне удалось прижаться к стене под самыми окнами первого этажа — как раз в ту минуту, когда их ставни с треском распахнулись, открыв целящихся солдат. Толпа накатилась на эти окна, стреляя наугад, швыряя в них камни. Потом по рамам заколотили дубины, а из входа вырвался новый людской поток — кто-то шатался, кто-то полз на четвереньках, и почти все зажимали раны. И тут солдаты дали залп. Из окон приемной, сея смерть, вырвалось пламя и клубы дыма. Я увидел, как дрогнула толпа, — все пули попали в цель, слишком тесно были сомкнуты ряды. Люди падали, как колосья под косой, и в толпе вдруг появились узкие коридоры — до смертного часа я не забуду этих криков. И все же, заглушая шум, выстрелы, вопли раненых и умирающих, из вестибюля до меня донесся голос Джека Ловелла, и я повернулся. Стирая с глаз кровь, я вскарабкался вверх по ступенькам.