Дафна дю Морье - Стеклодувы
– Интересно, что он собирается там делать? – шепотом сказал Эмиль.
Эдме что-то пробормотала, и Эмиль хихикнул, едва не подавившись от смеха и засунув кулак себе в рот, чтобы не расхохотаться вслух.
Минут через пять окно в спальне распахнулось, и мы услышали, как священник крикнул что-то солдату, сидевшему на козлах. Солдат ответил, и тут же один из крестьян вышел на улицу и взял лошадь под уздцы, а солдат зашел в дом и стал подниматься по лестнице.
– Как, сразу двое? – прошептал Эмиль, давясь от истерического смеха.
Вскоре мы услышали, как по лестнице волокут что-то тяжелое, и, выглянув на улицу, увидели, что священник вместе с солдатом тащат из спальни комод Мари. С помощью одного из крестьян его погрузили в карету.
– О нет, – бормотала Эдме, – нет… нет…
Я крепко схватила ее за руку.
– Успокойся! – велела я ей. – Мы все равно ничего не сможем сделать.
Теперь женщина в зеленом платье стала выкидывать из окна вещи, принадлежащие Мари: туфли, меховую накидку, несколько платьев и, очевидно не удовлетворившись, принялась за постель. Вниз полетели одеяла и стеганое покрывало, которым Мари закрывала кровать с первого дня совместной жизни с моим братом. Больше эта особа, очевидно, не нашла ничего стоящего внимания, потому что вскоре мы услышали, как она спускается по лестнице, и вот уже стоит на улице и разговаривает со священником и солдатом. Говорили они громко, и нам было все слышно.
– Что решили? – спросила она, и солдат со священником стали совещаться между собой, но слов мы разобрать не могли, заметили только, что солдат указал в сторону центра города.
– Если принц Таллемон считает, что нужно оставить город, – говорила женщина, – можете быть уверены, что так оно и будет.
Они еще о чем-то поговорили, еще поспорили, а потом женщина и священник сели в карету, солдат забрался на козлы, и они уехали прочь.
– Этот священник даже не зашел ни к раненому, ни к больным дизентерией, – сказал Эмиль. – Только тем и занимался, что помогал этой тетке красть мамины вещи.
Пример священника оказался заразительным для крестьян, которые теперь пробудились от своего пьяного сна; во всем доме – в гостиной, в кухне, на лестнице – поднялся невероятный шум. Они тоже тащили из дома все, что попадалось под руку: горшки и кастрюли, пальто и сюртуки Пьера, висевшие в шкафу в прихожей.
И вдруг я вспомнила наших рабочих из Шен-Бидо и их мародерские походы в Отон и Сент-Ави. То, что делалось по отношению к другим, постигло и нас самих.
Но, конечно же, это было не совсем то же самое, говорила я себе. Конечно же, Мишель и наши ребята вели себя иначе.
Впрочем, возможно, что и нет. Возможно, что они вели себя совершенно так же. А из окна шато Шарбоньер на национальных гвардейцев смотрели женщины и мальчик, совсем так же, как мы сейчас смотрим на вандейцев.
– Мы не можем им помешать, – сказала я Эдме. – Лучше не будем больше смотреть.
– Я не могу не смотреть, – сказала Эдме. – Чем дольше я смотрю, тем больше ненавижу. Я никогда не думала, что можно так ненавидеть.
Она не отрывала взгляда от улицы, а Эмиль вскрикивал, словно не понимая, что происходит, всякий раз, когда из дома выкидывалась очередная знакомая вещь.
– Вот часы из гостиной, – говорил он, – те, которые со звоном. А вот папина удочка. Зачем она им понадобилась? Смотрите, они сорвали портьеры с окон, свернули их в узел, и эта женщина с ребенком нагрузила его на плечи мужчины и заставляет мужчину нести. Почему ты не разрешаешь мне в них стрелять?
– Потому что их слишком много, – отвечала Эдме. – Потому что сегодня – и только сегодня – счастье на их стороне.
Я видела, как она бросила взгляд на два мушкета, которые все еще стояли в уголке у стены. Я могла себе представить, чего ей стоило удержаться и не схватиться за оружие.
– Все кончено, – сказал вдруг Эмиль, и я увидела, что у него на глазах слезы. – Эта тетка добралась до кладовки под лестницей и нашла там Дада. Вон, смотри, она дает его своему ребенку, они его уносят.
Дада – это была деревянная лошадка, детская игрушка Эмиля, с которой он играл всю свою жизнь и которая теперь принадлежала его братьям. Часы, одежда, белье – с тем, что у нас на наших глазах крадут эти вещи, я как-то могла примириться, а вот то, что уносят Дада, вынести уже не могла, это было слишком.
– Сиди на месте и не двигайся, – велела я. – Я принесу ее назад.
Я открыла дверь, бегом спустилась по лестнице и побежала по улице вслед за женщиной и мальчиком. Ни Эмиль, ни Эдме не сказали мне, что крестьяне погрузили награбленное на телегу и теперь, когда я выбежала на улицу, готовы были отъехать. Трое или четверо крестьян сидели поверх сложенных вещей, и с ними эта женщина и мальчик с лошадкой в руке.
– Лошадка! – крикнула я. – Берите все остальное, но отдайте лошадку, это игрушка наших детей.
Они смотрели на меня с удивлением. Мне кажется, они не понимали, что я говорю. Женщина подтолкнула локтем своего соседа и засмеялась идиотским смехом. Она крикнула что-то, от чего все остальные тоже рассмеялись, только я не поняла, что это было.
– Я найду вашему мальчику другую игрушку, если вы отдадите лошадку, – сказала я.
И тут человек, который был у них за кучера, взмахнул кнутом и ударил меня по липу. Я вскрикнула от боли и отскочила прочь от телеги, а в следующий момент они уже ехали вверх по улице. Я услышала, как наверху распахнулось окно, услышала, как меня зовет Эдме, – я едва узнала ее голос, сдавленный, ужасный, совсем не похожий на ее собственный.
– Я убью их за это… убью!
– Не смей! – кричала я. – Они сами тебя убьют.
Я побежала назад, вверх по лестнице, и, когда открывала дверь в комнату, услышала грохот мушкетного выстрела. Она, конечно, промахнулась, пуля ударилась о стену дома в конце улицы. Крестьяне вздрогнули, осмотрелись вокруг, взглянули на небо, а потом поехали дальше и вскоре скрылись из глаз. Они не поняли, откуда раздался выстрел.
– Это безумие, – сказала я Эдме. – Если бы они тебя увидели, они бы прислали солдат, и нас всех перестреляли бы.
– Ну и пусть бы убили… пусть бы убили… – повторяла она.
Я посмотрела на себя в зеркало, что висело на стене. Через все лицо, там, где его коснулся кнут, шел длинный красный рубец, а из него сочилась кровь. Мне стало нехорошо, не столько от боли, сколько от перенесенного потрясения. Я приложила к лицу носовой платок и села на кровать, вся дрожа.
– Тебе очень больно? – спросила Эдме.
– Нет, – ответила я. – Дело не в этом.
Я просто думала о том, на что способен человек, что он может сделать по отношению к другому человеку. Кучер на телеге бьет меня кнутом по лицу, меня, которую он совсем не знает; Эдме стреляет в него из окна; дикая толпа перед Сен-Винсентским аббатством в восемьдесят девятом году; те двое, убитые в Баллоне…