Елена Арсеньева - Последнее лето
– О Салтыковой что можете сказать?
– Да почти ничего. Тогда она была на встрече в первый раз, больше, говорю, я ее не видел. Наверное, Павел и Лариса встречались с ней или на других явках, или на улице, у них это весьма принято. Ну что молчите? Клянусь, я не знаю больше ничего. Отпустите меня! Или хотя бы отвезите домой, а разговор продолжим после того, как я…
– Еще только один вопрос. Нет, два. И поедете домой.
– Ну! – зажмурясь, сквозь зубы пробормотал Грачевский.
– Вы говорили, в тот день проходила встреча с товарищем, прибывшим из Центра. Подразумевается, что этого Павла здесь не было раньше. Но вы упомянули, что Павел передавал вам морфий, вы видели его…
– Да, видел, конечно, – кивнул Грачевский. – Думаю, этикетку – «товарищ из Центра» – на него наклеили для новичков. На самом деле он здесь месяца три, никак не меньше. Примерно с Нового года. Уже, можно сказать, свой. Возможно, появился он в Энске и раньше, но я его не встречал. Теперь второй вопрос…
В голосе его звучала мольба.
– Я его уже задавал, – проговорил Смольников мрачно. – Кому вы сообщили о том, что видели в нашем управлении, сообщили о судьбе Тамары?
Грачевский тяжело вздохнул:
– Имя этого человека тоже уже звучало. Марина Игнатьевна Аверьянова. Товарищ Лариса.
Охтин яростно проворчал что-то неразборчивое, но легко угадываемое, Смольников удержался, хотя подумал то же самое.
– Возможно, вы и правы, господа, – слабым голосом проговорил Грачевский. – Но я больше… сил у меня больше…
– Ладно, поезжайте, черт с вами, – махнул рукой Смольников. – Пересаживайтесь в ту пролетку, вас отвезут. Думаю, нет надобности предупреждать вас, чтобы молчали о нашей встрече?
– Я что, похож на самоубийцу? – ответил вопросом на вопрос Грачевский, несколько распетушась.
– Похожи, – сухо сказал Смольников.
Грачевский сник. Видимо, и этот каламбур был оценен им по достоинству.
– Отвези его как можно скорей, – приказал Смольников второму извозчику.
– Думаю, Виктор и есть Бориска, – глядя вслед удаляющемуся экипажу, проговорил Смольников.
– А также Мурзик, – согласился Охтин. – Ай да молодец Шулягин, лихо подсуетился он с сообщением про Мурзика и Матрехина!
Голос его звучал восторженно, однако Смольников покосился на своего помощника с подозрением.
– Охо-хо… – пробормотал со смущенным выражением. – Он-то подсуетился лихо, а я вот маху дал. Смертин, Мертвяков, Мертваго… А он оказался Матрехин! Павел, понимаете ли… А он – Поликарп!
– «Поли» – очень похоже на «Поль», – утешил великодушный Охтин. – И вообще, что вы так переживаете, Георгий Владимирович? Если бы вы не посулили Шулягину свободу, мы бы никогда Морта не нашли. А уж Мурзика-то и подавно! Интересно, буква М на ножах означает «Морт» или все же «Мурзик»?
– А вот возьмем эту парочку – и спросим, – сказал Смольников. – Но сначала надо там поставить наших людей. Понаблюдать, ходит ли туда Мурзик, один ли ходит… Может быть, у них там конспиративная квартира, а не просто логово барыги. Посмотрим, потом возьмем. Над нами пока не каплет, главное – их связи выявить, но только осторожно, не спугнуть. Глядишь, и товарищ Павел мелькнет со временем… Кстати, о времени. Как думаешь, сколько Шулягин на свободе продержится?
– Ну, думаю, с полгодика, – предположил Охтин.
– Что-о?! – засмеялся Смольников. – Ну и щедр же ты, брат. Готов биться об заклад, что самое большее через месяц он снова будет у нас.
– Ну что, спорим, господин начальник? – азартно вскинулся Охтин.
Смольников протянул было руку, но тотчас отдернул:
– Какой толк спорить, коли разбить некому? Поехали в управление, что ли, дежурный разобьет.
Охтин поспешно начал разбирать поводья, и наконец пролетка поползла к Верхней набережной.
* * *
А вот как это вышло у Мурзика с Поликарпом Матрехиным.
Однажды вечером (солнце уже село, но еще не смерклось, июньские ночи в Энске до-олго-охоньки!) возвращался он со станции – только что приехал «из города» или «верхней части», как называлась та часть Энска, что расположилась на Дятловых и окрестных горах, на высоком правом берегу Волги. И услышал вдруг в рощице истошный девчоночий крик. А затем – дружный юношеский хохот.
Девчонка звала на помощь…
«Понятное дело, – подумал Мурзик, – попалась на поживу разгулявшимся огольцам. Ну что ж, сама виновата: не броди одна, дура, по кустам в такую пору!»
А поутру они проснулись —
Кругом помятая трава.
Тут не одна трава помята —
Помята девичья краса! —
пропел он из своего прежнего репертуара и пошел на крик: любопытен был, хотел поглядеть, как девку сильничают. Надеялся, что и самому перепадет, а впрочем, чужую добычу отнимать не собирался, как вежливый зверь.
«Повезет, – рассчитывал, – так поелозим по травушке на халяву, а нет – так найдутся желающие, двугривенный завалялся в кармане – ну так упокой, господи, плоть мою, буйно восставшую!»
Он вышел на берег озерка – да так и замер. Картина, представшая глазам, изумила даже Мурзика, много чего повидавшего. Да – девка, да – трое огольцов, крепко подпитых, но никто никого не растелешивает и на траве не растягивает. Пацаны гнали в озеро девчонку в черном, по виду – не более двенадцати лет, страшненькую, как смертный грех, маленькую, кривобокую, горбатую – ну сущую кикимору!
– Я боюсь… я утону… – плаксиво выкрикивала она. – Отпустите! Я плавать не умею! Христа ради, ради боженьки, отпустите меня!
– Ничего, – пьяно орал круглолицый широкоплечий парень в розовой рубашке в меленький черный горошек. – Выплывешь! Ты боженьку хорошенько попроси – небось он и поможет, коли всемогущ. Ну а не выплывешь – значит, в самом деле в горбе твоем черт гнездо свил. Тогда тебе прямая дорога в ад!
Ни в бога, ни в черта, ни в церковные узаконения Мурзик и сам не верил, конечно. Больше всего ненавидел постные дни – и так вечно голодный, а тут еще чьи-то дурацкие правила пожрать не дают! Любил порассуждать: «Кто сказал, что пост душу очищает? Голодно, ноги дрожат, всякому в морду дать охота… Разве может быть душа добра, когда в брюхе пусто?» И давно, невозвратно миновали те времена, когда больше всего на свете он хотел быть певчим в церковном хоре, которому «барыни и барышни хорошенькие» дарили бы кашне и шарфы – «чтобы не застудить горлышко». Словом, Всевышний был для него не более чем размалеванной доской в церкви. Гораздо чаще он поминал чью-то нечестивую мать, чем Богоматерь, однако… однако страшно и дико показалось ему видеть, что существо немощное, убогое , стало быть, под Господним покровительством находящееся, его же именем гонят на страшную смерть – гонят без всякой жалости. Что-то странное сделалось с его душой… или с тем подобием ее, кое было при рождении вложено в его тело, когда он увидал глаза маленькой горбуньи. Ох, какие у нее были глаза – озера боли, мучений, слез, безответной мольбы. Точно такие же глаза были у матери Мурзика, когда она умирала, последним взором лаская непутевого сына, который был настолько туп и глух к чужим страданиям, что не догадывался даже смертный пот отереть с ее лба. Вот и аукнулась Мурзику мамкина боль – сейчас аукнулась.