Оливия Уэдсли - Пламя
– Я никогда не имела обруча, также и той штучки, которую всовывают в рот и свистят.
Она искусно направила шаги дяди в сторону разносчика на мостовой, который продавал эти музыкальные инструменты.
– Я бы могла выть целый день на одной из них, – сказала она, подпрыгивая от радости, когда Чарльз приобрел две свистульки и дал каждому из детей. Ее упражнения в этом искусстве огласили всю улицу.
Чарльз мужественно переносил все это. Это ведь был их последний день, и он хотел, чтобы они были счастливы.
– Хорошо провели время? – спросил он их в момент наивысшего возбуждения, когда они катались на слоне.
Тони, цепляясь с тревогой за сиденье, кивнула головой. Она хорошо понимала, что это отвратительное, опасное путешествие считается удовольствием, и относилась к нему соответственно этому.
– Я не боюсь, – храбро прошептали маленькие бледные уста.
Фэйн не претендовал на высокие чувства. Побледнев, как мел, он попросил разрешения сойти. Чарльз смотрел на мальчика с удивлением, ничего не говоря, но произнес в душе горячую молитву, чтобы Фэйн не вырос трусом. Тони сняли, когда езда верхом кончилась. Теперь она смогла сказать «спасибо» и спокойно пошла рядом с дядей, несмотря на ужасную боль в желудке, как следствие неудобного положения, которое она заняла, сидя на слоне, со специальной целью спасти этим свою жизнь.
При виде тигров она издала крик радости.
– Они тебе нравятся? – спросил Чарльз. Ограниченный лексикон обычно употребляемых слов был слишком беден для ее чувств. Она сжала его руку своими ручками.
– Они золотые, блестящие, красные, – сказала она, – эти черные пятна на их блестящих глазах напоминают свет, когда смотришь на него через стакан, наполненный вином. Я бы могла глядеть на них часами.
Чарльз, указывая своей палкой, старался объяснить им различные свойства этих прекрасных зверей.
– Меня восхищает, – перебила Тони возбужденно, – их прекрасный вид, их краски.
– Ты подразумеваешь цвет их шерсти?
– Тони всегда восторгалась красками, – заметил Фэйн презрительно. Он чувствовал себя неизмеримо старше Тони и более сознательным.
Он уже стал замечать разницу в произношении между собой и дядей. Прошлой ночью он ужасно покраснел, когда заметил, что один из лакеев смеялся над ним.
«Этакая свинья, – сказал он про себя, – я проучу его». Он уже ясно понял, что существует разница между ним и этими существами в безупречных ливреях и что чашка весов перетягивает в его сторону. Старая миссис Kapp вздумала «выудить» что-нибудь относительно его отца и их бедной жизни, но он проявил хитрую сдержанность и осторожно избег прямого ответа. Впрочем, его мать была титулованная, это сообщил ему тот же презренный лакей, а его отец был офицером и дворянином.
– Ты из того же теста, что и они, – сказал он Тони, когда она заявила, что ненавидит тетку и не признает никакого родства между обитателями Гросвенор-стрит и собой.
– Так дай мне уйти, – ответила она. Но все же и Тони приняла с некоторым безразличным стоицизмом эту новую, необычную жизнь, где ванна, нормальная еда и теплая одежда являлись постоянным и не заслуживающим внимания моментом.
В этой жизни не было свободы. Просиживать целые дни в большой комнате рядом с особой в черном платье и белом переднике казалось бесконечно пустым и тоскливым, но умение детей принимать все покорно сделало и это выносимым. Такова жизнь, и они жили, как все живут, и делу конец. Монастырь все ждал ее, и, как Тони удалось узнать об этом заведении от «высшей особы в белом и черном», это такое место, где на долю девочек достаются все те наказания, которых по счастью или хитрости они избегали дома.
Ночью, в маленькой белой постельке с множеством простынь и одеял и после того как горничная, а вслед за ней и озадаченная Тони неясно произносила непонятные для нее молитвы, она лежала, испытывая страх перед монастырем. Пугающие своей неясностью мысли заставляли ее закрывать лицо, и тогда ее обступали смутные воспоминания об ужасах другого мира – крики отца и распухшее лицо матери. Раз она громко закричала, и горничная привела леди Сомарец.
Она вошла, такая нарядная, в черном с серебром платье, с брильянтами в рыжих волосах, и ее белая гладкая кожа блестела, выделяясь на черном фоне платья.
– Антония, не надо быть глупой, – сказала она беспомощно, глядя на маленькое побледневшее личико со следами слез и трогательными испуганными глазами. – В чем дело, скорей скажи мне, у тебя что-нибудь болит?
Тони покачала головой в знак отрицания.
– Почему же ты кричишь?
Молодой мозг Тони, сбитый с толку новой обстановкой, неуверенно пытался объяснить, что с ним.
– Он снова явился, – всхлипывала Тони, – а если он явится в монастырь, то некому будет прогнать его.
Леди Сомарец очень торопилась. Ей действительно некогда было разгадывать глупый детский бред.
– Я думаю, ты просто поела слишком много пудинга, – сказала она Тони и тут же обратилась к девушке: – Дайте ей касторки, Мэннерс. – С этими словами леди Сомарец ушла.
Тони яростно отбивалась от запаха «масла печали». Это был ее первый опыт, но она обонянием чувствовала, до чего оно отвратительно.
Сэр Чарльз вошел в комнату.
При виде его Тони перестала кричать.
Она протянула к нему свои тонкие ручки.
– Он вернулся, – сказала она.
– Кто? – мягко спросил Чарльз, присев на край кроватки и отпустив добродетельную Мэннерс. – Кто, Тони, скажи мне, дорогая?
– Отец, – сказала она, плача, – таким, какой он был последнее время. – Она дрожала при воспоминании. – В монастыре некому будет прогнать его, сюда он не является из-за тебя.
Чарльз обвил ее рукой, и счастливые слезы облегчения от его присутствия полились на грудь его белой рубахи. Он посмотрел на мокрые пятна и подумал, сколько времени может он еще уделить Тони, до того как пойти переменить рубаху.
– Твой отец не может вернуться, – сказал он, – он никогда уж к вам не придет. Ты веришь тому, что я говорю, Тони? Ты знаешь, что я тебе никогда не скажу неправды.
Она кивнула головой.
– Ты его прогонишь?
– Я обещаю, – серьезно ответил Чарльз.
– Ты славный парень, – сказала она, совсем уже сонная.
Чарльз в темноте улыбнулся ее выражению и держал ее, пока она не заснула. Тогда он осторожно опустил ее на кровать и отправился обедать. Ночью Тони еще раз проснулась, вспомнила, как она испугалась, но воспоминание уже не казалось ей ужасным. Она поделилась своим ужасом с дядей Чарльзом, и он ее понял – в этом была вся разница.
Множество людей горько жалуются на то, что «их не понимают». Эти несчастные «непонятые» создания постоянно твердят об этом, как будто бы речь идет об особом их личном достоинстве, заслуживающем похвалы за свою исключительность, и друзья сочувствуют им и без малейшего затруднения понимают их. Это недоразумение является базисом, на котором многие строят то, что они называют дружбой.
Маленькие дети нуждаются в понимании так же, как они нуждаются в хлебе, молоке и присыпке. Для них это та же категория ежедневных потребностей. Они особенно, невидимо для других страдают, если не встречают этого понимания. Для них «понимание» олицетворяется кем-то, кто направляет их жизнь так же, как и их самих, каким-нибудь взрослым человеком, который сразу поймет их ужас перед тенями на стене темной комнаты в ночное время и рассеет страх наказания за то, что было сделано по любознательности, а не по преступным мотивам.
Чарльз вернул Тони ее настоящее детство. Она могла с ним говорить обо всем, и он никогда не смеялся, не вышучивал ее.
Ее необработанный маленький ум начинал развиваться.
Чарльз тоже был одинок. Ему никогда не удалось стать другом Генриэтты, как он стал ее мужем. У него не было никогда и сестер. Он беседовал с Тони часами об Уинчесе. Она слушала затаив дыхание. Между этим большим человеком и маленькой девочкой девяти лет возникла дружба, связывавшая их больше, чем кровные узы.
И все это оборвалось внезапно, когда наступил день отъезда в монастырь. Леди Сомарец восторженно приветствовала отъезд. Хотя она никогда не созналась бы в этом, но она ревновала сэра Чарльза к Тони. Она не могла этого понять: ребенок внушал ей отвращение; ее уродливость, вульгарность ее речи – все в ней было отталкивающим и раздражало ее. Тем более ревновала она, что Тони была племянницей Чарльза, а она, его жена, не принесла ему ребенка. Леди Сомарец не была неприятной женщиной, она была человеком прямым, чистым по мыслям и по натуре, но каждая ее добродетель, доведенная до крайности, превращалась в порок. Ее прямота делала ее жестокой, ее прямолинейные взгляды – узкой, а ее происхождение воспитало в ней презрение ко всему, что было вне ее круга.
На прощание она поцеловала Тони в вестибюле, где лакей застегивал какой-то ремень на новом, блестящем сундуке с инициалами «А. де С», написанными белыми прямыми буквами. Сундук Фэйна вынесли раньше, он был другой и желтого цвета. Тони печально следила глазами, как его несли до ожидавшего их автомобиля.