Девушка в белом кимоно - Джонс Ана
Ее плечи чуть расслабились.
— Мне думается, что я знала, что вы так скажете, — она осторожно сложила письмо и вложила его в конверт, который был у нее на коленях. Потом она взяла чашку, отпила и взглянула на меня поверх ее края. — Узнать правду, подобную этой, недостаточно. Сначала надо ее понять. А это требует смелости от двух людей. От того, кто будет ее говорить, и того, кто будет слушать.
В госпитале папа спросил: «Ты меня слушаешь?»
— Я слушаю, — отвечаю я.
Она кивнула.
— Мой отец поставил мне ультиматум. Да, он все-таки был тигром. Его слова так и бились в моей памяти: «И то, что лучше, для тебя и для этого ребенка — не одно и то же». Я могла вернуться в отцовский дом, только если бы пришла туда одна. А если бы я жила самостоятельно, то не смогла бы заботиться о своей девочке. Что мне оставалось делать? Я висела на лозе, держа свою землянику между двумя тиграми, и понимала, что должна выбирать, потому что мыши не дремали.
ГЛАВА 38
Япония, 1958
В монастырском садике камней я сижу с малышкой и размышляю о словах отца. «И то, что лучше, для тебя и для этого ребенка — не одно и то же».
Пальцами ног я перебираю прохладный песок. На этот сад надо было смотреть из выходящих к нему коридоров, а я сижу на большом плоском камне, нарушая ногами идеальные линии.
Я сотворила шторм в монастырском саду спокойствия.
Касаясь волос дочери кончиками пальцев, я думаю, какие они мягкие и темные, как у меня. И хоть ее кожа заметно светлее моей, она приобрела желтоватый оттенок из-за желтушки и почти светится в контрасте с ее черными ресницами. Она слишком худая, и каждый вдох дается ей с трудом.
Мне же приходится бороться за каждый день нашего будущего. Мне очень хочется сходить на могилу окаасан. Увидеть простой камень, на гладкой поверхности которого написаны имена мамы и отца. Мамино имя написано черной краской в знак того, что она уже умерла, а отца — красной, что говорит о том, что он хочет к ней присоединиться. Все памятные плиты подписывались таким образом. Это красивая, хоть и пугающая традиция.
Само кладбище напоминает каменный город в миниатюре, огромный мегаполис для насекомых. Я бы нашла там покой, попросила о подсказке, подождала бы знака.
Как мне защитить свою малютку, не имея денег? Как заботиться о ней? Чем ее кормить? Конечно, я буду ее любить, но любовь не способна вернуть ребенку здоровье, защитить его и согреть.
Посмотрите, куда завела меня любовь.
Отец сделал весомое пожертвование монастырю, за которое ожидает моего скорого возвращения. Настоятель считает, что сердце отца смягчилось. Вот только он не знает, что дома приветствуют возвращение меня одной.
— Наоко? Это ты, дитя? — спрашивает Хиса из коридора.
— Я здесь, — отвечаю я, в то время как Хиса делает невероятное: идет ко мне прямо по саду камней, добавляя в него и собственный след.
Но сестра Сакура удивляет меня сильнее, идя за ней следом.
— Вот монахи утром разозлятся, — смеется она, заметив, как я изменила плоды их кропотливого труда. Глядя на птичку у меня на руках, она поправляет очки.
— Она поела?
Я качаю головой. Мне не удалось скормить ей даже шприца молока.
Но мне кажется, она уже об этом знает.
— Мне некуда идти, — у меня охрип голос.
— В каком смысле? — удивляется Хиса. — Твой отец же сюда приходил.
— Мой отец примет только меня, — я смотрю на свою девочку, опечаленная его упрямством. — А от нее он отказывается, говоря, что ей нет места в нашей семье. Он говорит, что она слишком больна, а лечение — слишком дорого и бессмысленно, — мне не хватает дыхания, чтобы говорить дальше, а сердце отчаянно ищет утешения.
Сестра Сакура тяжело вздыхает.
— В каком-то смысле, дитя, твой отец прав.
— Что? — я тут же вскидываю голову. — Как он может быть тут правым?
Сестра Сакура опускает голову. Она прячет пальцы в рукава так, что их становится совсем не видно.
— Она очень больна и отказывается от еды, — она качает головой. — Я боюсь, это всего лишь вопрос времени.
— Нет... — слезы потекли по моим щекам. — Но она же ела.
Я поворачиваюсь к Хисе.
— Почему ей нельзя остаться здесь с вами? Я буду приходить сюда каждый день или вообще останусь тут? Она будет есть, я знаю и... — у меня перехватывает дыхание, и я почти давлюсь словами. — Я найду, как вам заплатить, — я киваю, пытаясь уговорить их обеих. — Я заплачу. Я придумаю, как это сделать.
— Наоко, речь не о плате, — говорит сестра Сакура, присаживаясь рядом со мной. Она обнимает меня. — Мне очень жаль, дитя. Здесь ничего нельзя поделать, остается только ждать.
— А что насчет детского приюта? — спрашиваю я, соскальзывая с камня и вставая. Того самого, в Оисо? В котором содержатся дети смешанных кровей?
Сестра Сакура наклоняет голову. Я поворачиваюсь к Хисе, но она отводит взгляд.
— Они ее примут, — теперь я плачу в открытую, прижимая кроху к себе. — Вы поможете мне отнести ее туда? Пожалуйста!
— Там она просто умрет в одиночестве, — говорит Хиса, вытирая глаза.
— Нет! Вы не можете этого знать! — я качаю головой. У меня появляется ощущение, словно меня пронзили насквозь, и оно становится сильнее с каждым вдохом. Я больше не могу сдерживать свои чувства. У меня нет слов, чтобы их выразить.
Осталась только злость.
Она током проходит сквозь меня, вырываясь градом обвинений.
— Как вы можете такое говорить? Почему вы делали вид, что вам было это не безразлично, чтобы оставить нас без помощи теперь? — мои плечи вздрагивают от рыданий, я прижимаю девочку к себе еще теснее. — Почему никто не хочет нам помочь?
Я плачу беззвучно, потому что мне нечем издавать звуки, я не могу дышать.
Я не могу дышать.
— Наоко, пожалуйста, — сестра Сакура и Хиса встают, пытаясь меня утешить. Но я вне себя от горя. Губы раскрываются, только чтобы исторгнуть отчаянный вопль:
— Нет! Нет!.. — я разворачиваюсь и убегаю из сада. В свою комнату.
Я бегу от правды.
В своей комнате я укачиваю свою девочку. Хиса сидит снаружи, возле дверей, на тот случай, если я ее позову. Но я звать ее не буду. Я хочу быть одна.
Лежа на боку, я обнимаю малышку. Слезы текут по щекам, и я не пытаюсь этому помешать. Внутри меня все выгорело от необходимости делать такой выбор. Куда бы я ни обратилась, что бы я ни сделала — везде все происходит так, словно было предопределено заранее.
А пока я рассказываю своей птичке сказки. Она уснула несколько часов назад, но я продолжаю говорить. Я говорю, пока у меня не хрипнет голос. Я зеваю, но отказываюсь отдаться сну, потому что сон — это вор, который крадет у нас драгоценное время, а его у меня и так не много.
— Так, посмотрим, я рассказала тебе о даре оскорблений и о краже луны... Но свою любимую сказку я тебе и не рассказала, — я устраиваюсь поудобнее, откашливаюсь и начинаю рассказ: — Эту сказку я заставляла бабушку рассказывать мне снова и снова, потому что она так смешно разговаривала их голосами. Итак, четыре монаха приняли обет молчания... — и я замолкаю, понимая, что она никогда не услышит бабушкиной версии этой сказки.
И тогда я решаю рассказать ей о Хаджиме и сквозь слезы говорю о том, как мы познакомились и полюбили друг друга и о его гордости в тот день на корабле, когда он сказал своим юным гостьям о том, что будет отцом. Я рассказываю ей о щедром сердце окаасан и о том, как она принесла мне свое свадебное кимоно. Как она осталась, чтобы увидеть меня в нем, и как сильно она нужна мне сейчас.
Я раскрываю своей птичке все сердце без утайки, потому что оно уже разрывается на части.
Что еще рассказать? Я глажу ее впалые щеки. Чем еще я могу с тобой поделиться? Что я очень хотела бы, чтобы все сложилось иначе, но что мои желания не всегда приводят к лучшим результатам?
— Прости меня, птичка, — шепчу я в ее маленькое ухо, слезы ручьями текут по моим щекам. — Знай, что тебя очень ждали и любили и что я буду думать о тебе каждый день моей жизни. Каждый день, клянусь.