Джулия Стоун - Рабыня Вавилона
Сара взобралась на ложе, держа табличку перед собой. Мягкая ткань покрывала сползла, обнажая матовое тело. Подумала минуту, протянула табличку Сумукан-иддину.
— Зачем ты даешь это мне? Письмо тебе адресовано, читай, ты знаешь грамоту.
— Это от Иштар-умми.
Взгляд Сумукан-иддина стал тяжел, неподвижен. Он протянул руку и забрал табличку. Плечи Сары опустились, она сдерживалась изо всех сил, чтобы не зарыдать. Он вернул ей письмо.
— Поедешь к ней, — отрывисто приказал купец.
— Когда? — с замиранием сердца спросила рабыня.
— Сейчас.
Сара умоляюще протянула руки, хотела сказать, что, быть может, не стоит так спешить, быть может, еще час она побудет с ним. Но Сумукан-иддин встал и, голый, вышел.
Утро в Борсиппе начинается рано. Ладья Шама-ша еще не выплыла из подземного мира, едва только виден ее золотой штевень, а над городом уже поднимается тихий гул, дым от печей, где женщины пекут хлеб.
Анту-умми вышла за ворота храма и направилась к кварталу Семи Караванов. Сердце выпрыгивало из груди, но если бы кто-то из встречных мог видеть сквозь темное покрывало, он не заметил бы на этом строгом лице признаков тревоги.
Жрица свернула в улочку, зажатую с двух сторон сплошными стенами, где сквозь сырой тротуар пробивались вьюны и виноградные лозы. Эта безымянная улочка, куда солнце заглядывало лишь на час, стоя в зените, соединяла две главные улицы Борсиппы, идущие параллельно. Несколько шагов — и Анту-умми перед воротами Тихого рынка.
В этот час людей здесь почти не было, ремесленники стучали засовами, отпирая лавки, какая-то неопрятная женщина визгливо ругалась со сторожем, осыпая его проклятиями, дрались собаки. Анту-умми направились к загонам для скота. На небольшом пятачке, черном от запекшейся крови, стояли колоды для разделки туш; одну из них оседлал человек в нищенском платье. Жрица скользнула внимательным взглядом и направилась к нему.
— Что скажешь? — спросила она в полголоса.
— Госпожа, у тебя дар предвидения, — отозвался нищий. — Человека, о котором ты заботилась, постигло несчастье. Его пригласили во дворец. Говорят, что за повозкой на расстоянии следовали гвардейцы. Он во дворец вошел, но так и не вышел. Что-то нехорошее происходит в Вавилоне, прекрасная госпожа.
— Нас не касается. — Анту-умми бросила ему на колени кошелек, человек быстро спрятал его за пазуху.
— И то верно, — сказал он. — Прощай, госпожа.
Она улыбалась. На душе стало легко, как прежде. Легкими шагами возвращалась Анту-умми в храм. Чудесное утро. Стаи голубей вспархивали с тротуара. «За ошибки приходится платить, вот ты и заплатишь, дурачок. Меня больше не будет мутить от воспоминаний о твоем смрадном дыхании, прикосновении голых бедер, верховный жрец. Прощай, милый, прощай. Нельзя кусать руку властелина».
Анту-умми вдруг вспомнила, как давным-давно (она была совсем крохой) сосед сказал ее отцу: «Ты делай что хочешь, а с женщинами поосторожнее».
Войдя в храм, Анту-умми поспешила в святилище Набу.
Глава 31. ЧЕКАННЫЙ БРАСЛЕТ
Кварталы Нового города освещаются плохо, предместья же и вовсе темны. Неверный свет луны бросает на землю тени лачуг; все тонет в сумраке. Чувствуется близость реки. Она прячется в своих берегах. Веет южный ветер. Не оглядываясь, Ламассатум шла по тротуару. Ушиблась о камень, и теперь нога отзывалась болью. В конце улицы горел красный фонарь, она шла на этот свет. Залаял чуткий пес, в лицо опять дохнула невидимая река — больше не было ничего.
Река, вся белая от луны, открылась внезапно, воздух похож на нагретое стекло, такое же небо на западе — тяжелая позеленевшая бронза. Громадные каменные корабли встали перед ней: два у померкшего берега, в мутно-белой завесе тумана; другие видны нечетко, тают в колышущейся тьме. Сквозь туман, сквозь лунную гладь мигают отдаленные редкие огоньки — там Новый город. И опять ей захотелось покончить со всем разом, но тоскливо заныло сердце, еще жалея о чем-то.
Ламассатум пошла вдоль берега, все время оглядываясь на мост, вернулась. Билась вода о столбы-корабли. Она пошла по мосту. Река все время что-то шептала неразборчиво и нежно, мигали волны. Ламассатум подвинулась к краю настила. Можно оставить беды, обнажиться, обновленной войти в новый мир, стать ветром, светом; улететь — и больше никогда не возвращаться. Она нащупала на поясе кошелек, вынула несколько мелких монет, швырнула в белую мокрую гладь. Не услышала даже всплеска. Нет, не теперь. Побежала по мосту, хватая ртом ветер.
Насыпь, усеянная галькой, круто уходила вниз. Отшлифованные водой камешки осыпались под ее стопой. Ламассатум поскользнулась и с шумом съехала вниз. По обе стороны шуршали ручейки. Ошеломленная, она глядела на круглую, луну. Берег с острыми тенями лежал у ее ног, а там чернели насыпи канала.
Ламассатум долго шла, луна катилась впереди; мысль о самоубийстве не оставляла ее. Тени сглаживались, обрывистый берег понижался, пока не стал пологим. Тростниковые хижины рыбаков подступали к самой воде. Здесь еще не завершился день, в питейном заведении гуляли, доносились крики и смех. Ламассатум хотела поскорее пересечь открытое место, освещенное луной, но вдруг остановилась. На песке, ни от кого не скрываясь, совокуплялись двое. Испуганно глядела она на белые, раскинутые ноги женщины и залитые ярким лунным светом ягодицы мужчины. То, что происходило на ее глазах, показалось Ламассатум оскорбительным, грубой ложью, замешенной на крови. Она юркнула за камни, и бурно и беззвучно разрыдалась, кусая руки.
Грязь бедняцких кварталов притягивала Адапу. Теперь он видел, что существуют в мире не только дворцы, роскошь и власть. Есть и другая жизнь, дрожащая от страха, нищеты, омерзения к себе. Незадолго до заката солнца Адапа пересекал по мосту Евфрат и оказывался в жилых кварталах Нового города, далеких от совершенства. Подолгу бродил в сутолоке улиц, пока не зажигались первые светильники в домах. Потом сидел на берегу, с тайной грустью обхватив колени, глядел, как рабы разбирают настил на мосту, и говорил себе, что вот, мост разобран, и нет возможности попасть домой, к нелюбимой женщине, которая его ждет. В двух направлениях шли корабли, задевая мачтами мокрые звезды. Он слышал, голоса корабельщиков, команды кормчих; полюбил вдруг эту неподвижность, это одиночество. Он мог бы просидеть так всю жизнь, глядя, как проплывают мимо дни. Адапа понимал, что ему никогда не стать прежним. В нем словно разом открылись все окна, сквозняк выдувал из него прошлое, саму память об истекших годах.
Теперь Адапа думал о многом, о таких вещах, которые раньше и в голову бы не пришли. Ведь прежде он был замкнут на науке, а в конечном итоге на себе. Никого не любил. И даже эта болезненная привязанность к матери, неизъяснимая нежность были эгоистичны. Когда она умерла, ему казалось, он перестал существовать. Это было фатальное заблуждение. Он так горевал, так искал ее, что пришла, наконец, Ламассатум. И жизнь началась. И жизнь кончилась.