Михаил Щукин - Конокрад и гимназистка
Кузьма послушно и сноровисто все исполнил. Николай Иванович оделся, достал деньги, бросил их на стол, подмигнул Стеше:
— Тут за все хватит… А на прощание подари-ка мне ухват, которым нас побить грозилась.
Стеша, уже ничего не понимавшая, вынесла ухват с черными, закоптившимися рожками, подала.
Николай Иванович раскланялся и вышел.
На улице, подойдя к Чукееву, он проверил — все ли пуговицы на шинели застегнуты? — затем ласково попросил:
— Подними, братец, ручки. Вот так, ровненько сделай.
И в рукава шинели ловко продернул ухват. Чукеев враз стал похожим на огородное пугало. Только теперь он до конца понял, что с ним сотворили: без меры выпитое пиво неудержимо просилось на выход, а добраться до ширинки на брюках он уже не мог. Оставалось лишь одно, стыдное: горячая влага сама собой потекла в теплые кальсоны.
— Теперь домой ступай, господин пристав. Непременно домой, а мы проследим. — Николай Иванович легонько подтолкнул его в спину.
И Модест Федорович пошел, широко расшаперивая ноги, чуя, как мокрые брюки схватываются морозом, а течь все не прекращается.
Николай Иванович и Кузьма проводили его до конца улицы, а после незаметно отстали.
— Ну, потешились, а дальше что делать станем? — Кузьма высморкался, отплевываясь на пронзительном ветру, и повернулся к Николаю Ивановичу. — Я так думаю, что мы с тобой вроде ребятишек сопливых — в казаков-разбойников сражаемся. А Гречману от наших сражений — ни в одном глазу, в ноздре и в той не засвербит. Доколе бегать-прыгать будем?
— Кузьма, а ты видел, как кошка мышей ловит? Как поймает, она его сразу никогда не жрет, а так делает: отпустит и снова лапой прижмет, отпустит и прижмет… Вот и я желаю — натешиться от души, а уж после прихлопнуть.
— Ага-ага, дай бог нашему теляти волка зажевати. — Кузьма по-новой принялся смачно сморкаться.
— Зажуем, еще как зажуем! Подожди маленько…
— Да я уж все жданки съел!
— Погоди еще, совсем немного осталось.
— Чего осталось-то?
— Увидишь.
6«Глубокоуважаемый господин полицмейстер!
Спешу принести Вам свои извинения за беспокойство и за то печальное обстоятельство, что невольно занимаю Ваше драгоценное время, каждая секунда которого посвящена служению общественному благу богоспасаемого града Ново-Николаевска.
Обстоятельства, вынудившие меня это сделать, чрезвычайно печальны для Вашей будущей карьеры, поэтому я и тороплюсь довести их до Вашего высокого сведения.
Итак, почтеннейший господин полицмейстер, волею судеб оказались в моем распоряжении следующие документы:
1. Подробный двухгодичный отчет акцизного чиновника Бархатова (переписанный образец одного листа оригинала прилагается).
2. Подробный перечень поборов и мздоимства с населения города, осуществленных при Вашем непосредственном участии. Часть фактов из этого перечня предана вниманию общества в статье журнала „Сибирские вопросы“. Журнал был Вам доставлен, и я надеюсь, что Вы его прочли.
3. Такса оплаты взяток Вам за незаконное содержание публичных домов и количество оных на улице Инской.
Суть же моего письма к Вам, достопочтеннейший господин Гречман, заключается в том, что мне было бы чрезвычайно интересно знать Ваше мнение по поводу всего того, что сказано выше.
Надеюсь, что обо всем этом Вы расскажете мне при встрече, которая состоится, надеюсь, очень скоро».
Подписи не было.
Гречман скомкал голубенький листок бумаги с серебряным обрезом, бросил его в пепельницу и чиркнул спичку. Долго смотрел, как аккуратно выведенные каллиграфическим почерком буквы превращаются в пепел. Думал.
За дверью кабинета, в коридоре, буянил пьяный: кричал, ругался и пел матерные частушки. Но вот его хлопнули с глухим стуком о стену, бедолага громко икнул и стих. Но не надолго. Когда его с шумом потащили по коридору в камеру, он еще успел печально пропеть:
Эх, милка моя,
Семечко рассадно,
Посулила — не дала,
Думашь, не досадно?
«Досадно, досадно…» — Гречман изо всей силы дунул, и легкий пепел взлетел, бесшумно опустился на пол черными пятнами. Гречман достал из коробки папиросу с золотым ободком, прикурил и, выпустив дым кольцом, внимательно досмотрел, как сизые струйки бесследно растворились под потолком. Почему-то все, что он сейчас делал, живо напоминало ему о быстротечности времени. Невольно думалось: вот она, власть, казалась крепкой, незыблемой, но явился, неизвестно откуда, огонь, запалил — и вполне может статься, что очень скоро превратится она в черные плевочки сажи или в сизые кольца дыма, которые исчезают и не оставляют после себя никакого следа.
— Досадно, досадно… — снова повторил он уже вслух и от звука собственного голоса как бы взбодрился: вскинул голову, крепким шагом подошел к вешалке и снял с нее шинель.
Скоро он уже сидел в кошевке, зычным голосом время от времени рыкал на Степана, и тот, втягивая голову, немилосердно полоскал кнутом конские спины. Гнедые летели, как пушинки, подхваченные ветром, но уже не было бегущей впереди собачьей своры, как не было и верховых стражников, скачущих следом. Гречман в последние дни сам от них отказался и ездил теперь на кошевке только вдвоем со Степаном, ожидая постоянно, что на него нападут. Он страстно желал этого нападения, желал увидеть своего врага в лицо, сразиться с ним в открытой схватке, но враг так и не появлялся. Неведомый и невидимый, он был где-то рядом, выбивал у него землю из-под ног, а он даже следов не мог обнаружить, тыкался, словно в темной комнате с растопыренными руками, но кругом лишь одна пустота… И все это было столь непривычно для Гречмана, что он терял над собой контроль, озлоблялся до крайности и испытывал неодолимое желание вытащить из кобуры револьвер и выпустить все патроны — в кого угодно…
Гнедые вынесли кошевку на берег Оби, грянули с крутого ската на лед, и скоро впереди замаячили в предвечерней дымке истаивающего дня крайние избы Малого Кривощекова. Возле одной из них Гречман приказал Степану остановиться. Тяжело вылез из кошевки, медленно пошел к тесовым воротам, за которыми надрывался истошным лаем цепной кобель. Властно застучал кулаком по серым доскам и не прекращал стучать, пока не открылась калитка.
— Все спишь, сволочь! — рыкнул Гречман и плечом отпихнул в сторону низенького чернобородого мужика с глубоко посаженными глазами, почти невидными из-под лохматых бровей. Мужик послушно отскочил еще дальше, одернул подол старенькой рубахи с заплатами на локтях и вытянулся по-солдатски, руки по швам: