Джоанн Харрис - Блаженные
Лишь под вечер меня выпустили из кельи. Мрачный, истомившийся неопределенностью, я щурился на ярком свету, когда настоятель из темного коридора привел меня в свой кабинет. Там ожидал высокий видный мужчина лет тридцати пяти.
Нарядился он не лучше простого священника — черная ряса, плащ, серебряный крест на шее. Гость был брюнетом, наш настоятель уже поседел, но обоих отличали высокие скулы и светлые, почти серебристые глаза. Вот они встали рядом, и отпали последние сомнения: эти двое — родные братья.
Гость молча вперил в меня взгляд.
— Значит, вот этот юнец… Как твое имя?
— Ги, с вашего позволения, святой отец.
Гость поджал губы, точно он бы такое имя не одобрил и не позволил.
— Ты избаловал его, Мишель, — сказал он настоятелю. — Чего и следовало ожидать.
Настоятель промолчал, но чувствовалось, каких трудов ему это стоило.
— Человеческую натуру не изменишь, — продолжал гость, — но ее можно, необходимо подавлять. Из-за развращенности твоей обесчещена отроковица и доброе имя рода нашего…
— Я не обесчестил ее! — возразил я. Чистая правда: это девчонка растлила меня и обесчестила.
Гость посмотрел на меня как на падаль, я ответил той же монетой, и его холодные серебристые глаза стали еще холоднее.
— Он упорствует, — процедил незнакомец.
— Он молод, — возразил настоятель.
— Это не оправдание.
Я снова не покаялся, и меня отвели обратно в келью. Я противился, затеял драку с братьями-конвоирами, богохульствовал, сквернословил. Настоятель призывал меня к порядку, и я успокоился бы, явись он один, но он был с гостем. У меня аж в глазах потемнело: не желал я уступать незнакомцу, который так поспешно осудил меня и возненавидел. Обессилев от злости, я заснул. На заре меня разбудили два брата — к матутинуму, как я подумал, — которые старательно отводили взгляды.
Во дворе дожидался настоятель, неподалеку в круг встали монахи и сестры-монахини, а рядом с ним — тот священник с серебряным крестом. Средь сестер углядел я свою подружку-послушницу, но она глаз на меня не поднимала. На других лицах читались жалость, отчаяние, волнение — все точно замерли в предвкушении чего-то.
Настоятель шагнул в сторону. Вот что он загораживал — жаровню, которая ярко-желтым цветком цвела под раскаленными углями, и брата в толстых защитных рукавицах, вытаскивающего из углей тавро.
«Ахххх!» — чуть ли не с наслаждением выдохнули собравшиеся.
Тут заговорил гость. Слов его я почти не помню — мысли мои занимал ярко-желтый цветок. Взгляд мой метался то к жаровне, то к квадратному тавру, оно было рыжее твоих волос, Эйле. Постепенно я понял, что меня ждет, попробовал вырваться, да конвоиры не дремали. Кто-то из братьев завернул мне рукав, обнажив кожу.
Тогда я раскаялся. Даже гордость хороша лишь в меру. Но было слишком поздно. Настоятель отвернулся с перекошенным лицом, а его брат выступил вперед и зашептал мне на ухо. В тот самый момент тавро поцеловало мне руку.
Порой горжусь меткими фразами, но некоторые вещи словами не передать. Просто скажу, что до сих пор чувствую тот поцелуй, а шепот на ухо зажег во мне искру, которая не погасла и сегодня.
Пожалуй, монсеньор, я ваш должник: вы же меня пощадили. В монастыре ведь не жизнь, это вам и Жюльетта подтвердит. Лишив такой жизни, вы сделали мне ценнейший подарок. Разумеется, не из заботы обо мне. Нет, вы не верили, что я выживу. Что я умел в ту пору? Читать, молиться на латыни, думать и поступать по-своему. В итоге своенравие меня и выручило: вы желали мне смерти, а я выжил, вам назло. Сами понимаете, я и тогда был окаянным. Так и родился Черный Дрозд, шумный, неукротимый. Его презирают, а он горланит свою идиотскую песню да еще разоряет сады гордецов под самым их носом.
При дворе я появился под именем Ги Лемерля, а врага моего теперь звали епископом Эврё. Я знал, что в заурядном приходе ему не усидеть — монсеньору нужно большее. Париж. Двор. Внимание короля. Вокруг Генриха крутилось слишком много гугенотов, которые оскорбляли тонкий вкус монсеньора. Какая слава ждет род Арно и на земле, и на небесах, если он вернет в стадо заблудшего коронованного агнца!
Один раз обожжешься, два — поостережешься. Это не про меня. Я ускользнул и во второй раз, хотя с трудом, мне едва хвост не подпалили! Сей раз победа будет за мной. Говорят, что Нерон, когда поджег Рим, играл на скрипке. Одна-единственная скрипочка, жалкое же было зрелище! Вот пробьет мой час — встречу месье д’Эврё целым оркестром.
Я обливался по́том. Рука, прижатая к ее груди, мелко дрожала. Я наполнил свою боль ароматом цветов, который покрыл мой сказ налетом правды. Глаза Жюльетты светились жалостью и пониманием. Дальше пошло как по маслу. Мы оба знаем, что такое месть.
— Месть?
— Хочу его унизить. — Осторожнее, Лемерль, отвечай так, чтобы она поверила. — Хочу втянуть его в скандал, из которого ему со всем его влиянием не выпутаться. Хочу его уничтожить.
Жюльетта испытующе на меня взглянула.
— Почему сейчас? Столько лет прошло…
— Появился шанс. — Вот она, полуправда, как и весь мой сказ. — Мудрый человек сам дает себе шансы, так же как ловкий картежник хватает удачу за хвост. А я очень ловкий картежник, да и игрок отменный.
— Может, не надо? — спросила Жюльетта. — От мести один вред. Ты навредишь себе, Изабелле, монастырю. Не лучше ли оставить все как есть и скинуть оковы прошлого? Если решишь уехать… я с тобой, — добавила она, потупившись.
Хм, заманчиво, но слишком далеко я зашел, чтобы назад поворачивать. Головой я покачал с искренним сожалением.
— Дай мне неделю, — тихо попросил я. — Всего одну неделю.
— А Клемента? Не вечно же мне ее дурманить!
— Не бойся за Клементу.
Жюльетта недоверчиво на меня посмотрела.
— Я не позволю ей тебе навредить. Ни ей, ни кому другому. Не позволю, поверь мне.
— Ги, я серьезно. Если еще кто-нибудь пострадает от тебя или по твоему наущению…
— Поверь мне!
Я прощен? Уму непостижимо! Но ее улыбка говорит, что все может вернуться на круги своя. Ги Лемерль — будь я только им — ухватился бы за такой шанс обеими руками. На следующей неделе будет слишком поздно: к тому времени на моих руках будет столько крови, что даже Эйле не простит.
40. 9 августа 1610
Воздух прохладен, палитру ночи разбавляют серо-фиолетовые мазки ложного рассвета. Еще немного, и колокол зазвонит к вигилии. Только мне не до сна: из головы не идут слова Лемерля.
Что произошло? Меня околдовали, одурманили? Как я ему поверила, каким образом это случилось? Я ругала себя на все корки. Все, что я говорила и делала, было ради Флер. Все, что я обещала, было ради нас обеих, а прочее… Я отогнала безумные фантазии о странствиях с Лемерлем, о дружбе с ним, о любви… Этого не будет никогда. Ни-ког-да.