Анастасия Туманова - Не забывай меня, любимый!
– Дарья Ильинишна, у неё, похоже, тиф. Нужно непременно в больницу.
* * *– Очень удивилась-то, когда меня увидела? – спросил Митька.
Он сидел у шатра на старом, протёртом ковре, скрестив ноги, и доедал из жестяной миски похлёбку. В двух шагах Копчёнка, стоя на коленях, подсовывала в костёр сухие ветки. Стояла уже глухая ночь, весь табор давно спал. Раклюшку, которую Юлька с Сенькой притащили со станции, забрала в свою палатку Настя, и все наконец-то угомонились. Вопроса мужа Копчёнка, казалось, не услышала, и ему пришлось повторить. Юлька повернула к нему усталое лицо.
– Что?.. Нет. Ты ведь всегда так приходил. Я к вечеру в табор возвращаюсь, глядь – ты у палатки сидишь… И сейчас так же. Всё, как было.
– Я не про то. Там… в Москве?
– Я не удивилась. Я испугалась. Подумала даже, что с ума сошла. Ты – и вдруг рай баро[55]… – Юлька неестественно, криво улыбнулась, умолкла на полуслове. Со странной поспешностью схватила вдруг ведро и зашагала с ним в сторону.
– Куда пошла? – заорал Мардо ей вслед. – Воды тебе на ночь глядя приспичило?! Заблудишься в потёмках, вертайся, дура!
Она вернулась. Не поднимая глаз, поставила ведро на землю у шатра, села возле огня. К чёрному стылому небу, выстреливая, крутясь и тая в темноте, летели рыжие искры, Копчёнка зачарованно следила за ними взглядом. Митька смотрел на неё, чувствуя, как поднимается в сердце непонятная, беспричинная ярость. Он вскочил на ноги, подошёл к жене. Юлька неловко поднялась навстречу, и Мардо разозлился ещё больше, увидев, как она испуганно закрывает глаза.
– Что ты мне врёшь?! Что врёшь, спрашиваю, лахудра?! – взяв Юльку за плечи, он с силой тряхнул её. – Знаю я, с чего тебя до сих пор колотит! – бешено глядя в её лицо, он в упор спросил: – Что – лучше было б, если бы гаджэ всех цыган положили? Всех – а не Яшку одного?!
Юлька молчала. Из её плотно зажмуренных глаз бежали слёзы. Увидев это, Митька матерно выругался, оттолкнул жену и сел на прежнее место. Попавшая ему под руку миска зазвенела, покатилась в темноту, и Копчёнка бросилась за ней. Вернувшись, жена метнулась было в шатёр, но Митька поймал её за руку, заставил сесть рядом.
– Ну – уйти мне в самом деле, что ли?!
– Ты у меня допрежь дозволения не спрашивал, – сквозь зубы сказала она. – И сейчас незачем. Не позорься.
Ему нестерпимо захотелось ударить её, но Митька сдержался, стиснув в темноте кулаки и отвернувшись. Услышав рядом умоляющий голос жены, он не обернулся.
– Я ведь и вправду испугалась, Митя! Никогда раньше такого не видала! Только что живые люди стояли, и вдруг бах, бах – и мёртвые. И кровь к моей руке бежит. Бр-р… – Юльку передёрнуло, она истово, старательно несколько раз перекрестилась. – Ты, верно, правильно всё сделал… и по-другому нельзя было, но… я до сих пор ночью спать не могу.
– Скажите, люди добрые, а ещё цыганка… – без улыбки, хрипло произнёс он. Помолчав, спросил: – Думаешь, Сенька наш на войне другим чем занимался? Небось и поболе, чем я, народу положил… А другие цыгане? Много ведь воевало-то, ещё с германцем…
– Наверно. Только я ведь того не видала, – отозвалась Копчёнка. И больше не сказала ни слова. Подбросила в костёр последнюю охапку веток и торопливо ушла в шатёр. Чуть погодя Мардо последовал за ней.
Полчаса спустя, лёжа рядом с Юлькой на развороченной постели и слушая, как успокаивается, становится ровным дыхание жены, лежащей на его руке, Митька проговорил:
– Я тебя никогда не держал. И сейчас не держу. До сих пор не пойму, чего ты при мне столько лет крутишься. Из меня цыганский муж, как из попа билирина… Бабы над тобой смеются, охота терпеть? Тебе всего-то двадцать три, ещё десять раз сумеешь замуж выйти. Хочешь – уходи, на спине у тебя небось не повисну.
– Ничего, если останусь? – помолчав, поинтересовалась она.
– Тьфу… Дура ты, дура и есть, – выругался Мардо. Стряхнул Юльку со своего плеча, повернулся к ней спиной. Но заснуть не мог. Перед глазами встала голая, жёлто-серая, как вылинявшее солдатское одеяло, встопорщенная полынью и ковылём, выжженная июльским солнцем степь, посреди которой он и встретил Юльку шесть лет назад.
Сам Митька только вышел тогда из одесской тюрьмы, куда попал за карманную кражу на базаре. Тюрьма была переполнена блатными пополам с политическими, в городе устраивались бурные облавы на тех и других, и в конце концов Мардо вместе с десятком таких же мелких жуликов попросту выкинули на улицу: «Бежите подобру-поздорову, голота бесштанная, только место занимаете!» Разумеется, возражающих не обнаружилось: «голота» брызнула врассыпную.
Митька, как был без копейки денег, с тюремным сухарём за пазухой, в тот же день ушёл из Одессы: в тюрьме ходили страшные слухи о холере в городе, подтверждение которым Мардо получил часом позже на Привозе. На дорогах уже выставлен был карантин, но умереть в грошовой ночлежке от кровавого поноса бедовому цыгану ничуть не улыбалось. Прежде он жил в Одессе, хорошо знал, что такое холера, и понимал: с этой напастью не шутят. Митька рассчитывал добраться через степь до Николаева, а уже дальше двигаться ближе к Ростову, где, по его прикидке, должен бы находиться табор Смоляко. У Мардо не было с собой даже фляги с водой: брать одесскую воду он не рискнул, надеясь «напоиться» на первом попавшемся хуторе.
Июльская степь звенела от зноя. Над дорогой висело зыбкое, переливающееся марево, оглушительно, на разные голоса трещали кузнечики, пронзительным, монотонным посвистом им вторила какая-то птица. Опрокинутое над степью, голубое, без единого облачка небо казалось выцветшим, полинявшим, как платок кочевой цыганки. Через дорогу изредка сновали быстрые чирки; иногда Мардо видел застывшего столбиком суслика, который прыскал в нору, стоило топнуть на него ногой. Высоко-высоко, похожий на крошечную точку, парил в дрожащем, жарком воздухе ястреб. И – ни ветра, ни сквозняка. Впрочем, Митьке было не впервой брести в жару по пыльной дороге, и он шёл спокойным, ровным шагом, не быстро и не медленно, в самый раз, чтобы не устать до вечера. На закате, по его подсчётам, он должен был подойти к хутору Васильковскому, где жила одна хорошо знакомая ему вдова-солдатка, у которой Мардо рассчитывал переночевать, чтобы наутро трогаться дальше с полной флягой воды, куском сала и домашним пирогом, завёрнутым в чистую тряпку.
Дорога оказалась пуста: карантинный пост, который Митьке пришлось обходить огромным крюком по степи, остался позади, и белая пыль на дороге лежала нетронутыми холмами, как пустынные дюны. Но несколько часов спустя, когда рыжее раскалённое солнце уже скатывалось к горизонту, треск кузнечиков сделался ещё отчётливее, а зной чуть заметно ослаб, ошалевший от духоты и усталости Мардо разглядел впереди очертания стоящей кибитки. Когда же он подошёл вплотную, то увидел, что кибитка эта – старая, разбитая, вся покосившаяся на сторону, и ехала она до сих пор, похоже, на одном божьем благословении. Тем более что лошадей, которые её везли, нигде не было – словно никто и не оставлял в пыли чётких следов восьми подков. Возле кибитки, привалившись к колесу и обхватив колени худыми, чёрными от загара руками, сидела цыганка. Когда она повернула к подошедшему Митьке мрачное, усталое, покрытое пылью лицо, на котором отчётливо виднелись дорожки высохших слёз, Мардо понял, что незнакомка совсем молода – лет семнадцати, не больше. На ней была потерявшая всякий вид и цвет от пыли юбка с огромной прорехой и чудовищно грязная, когда-то жёлтая кофта, на которой сиротливо краснела нитка кораллов. Из продранных рукавов торчали острые локти. На зато голову девчонки покрывал такой новый, такой чистый и так тщательно повязанный платок, что Мардо, усмехнувшись про себя, подумал, что эта пигалица замужем, самое большое, неделю.