Камиль Лемонье - Самец
Она повздыхала некоторое время и продолжала:
— Я ведь пришла к тебе, дочь моя, по другому делу. Бедный милый твой и не ест и не спит, не живет совсем. На себя не похож, совсем не человек стал, так, тень какая-то. «Ах, — сказал он мне. — Пойди к ней. Передай ей, чтобы она тебе сказала, что нужно. Если она скажет, что все кончено, над всем крест, — ладно, пусть так, я уйду навсегда в лес. Никто не узнает обо мне: я пойду своей дорогой, и никого не будет, кто бы рассказал ей обо мне. Я волен остаться или уйти, я волен распоряжаться собой. За спиной моей стоит смерть. Пускай, мне все равно — издохнуть сейчас или завтра». — И он плакал. — «Стой, — возразила я ему, — никак невозможно, чтобы она хотела твоей смерти. Есть, может, кое-что, чего мы не знаем. Она, может, больна, милая девочка. Надо сходить к ней». — «Нет, — ответил он мне, — она не больна, пусть лучше я умру. Она никогда меня не любила, поверь мне. Вот в чем ее болезнь.»
Куньоль вздыхала после каждого слова, подносила ладонь к глазам, продолжая сокрушаться о нем. Ее дорогая девушка, наверно, не узнает его: так он изменился, одна кожа да кости. Душа надрывается смотреть на него и т. д.
Жермена слушала ее, раздраженная воспоминаниями, которые вызывала старуха, и вместе — очарованная ими. Постоянство этой любви нежило ее, выводило из равновесия, как что-то навязчивое и сладкое. Значит, правда, что он любил ее так. Она врезалась в его жизнь, как топор в дерево. Ее тщеславие женщины радовалось этой грубой нежности, но она пожимала плечами, прикидываясь скучающей. Наконец, возразили:
— Все это одни только песни. Не то, чтобы я его не любила. Нет! Я его очень люблю, но этот бездомный бродяга не такой человек, которого мне нужно. Я и без того уже несчастна по его милости.
И Жермена рассказала ей о своей распре с отцом и братьями, давая волю слезам. Куньоль воскликнула, тряхнув головой в знак согласия, и, всплескивая руками, проговорила:
— Если это так, дорогая моя, ты очень разумно поступаешь, раз не хочешь видеть этого бездельника. Человек, у которого одно раздолье да приволье, как вот он, тебе не пара. И подумать только, что у этого лесного бродяги такая красавица из благородной семьи, как сахар на прикуску, ведь это что же? Ему, видно, мало того, что с ним немножко пошалили, поиграли. Ах ты, милая моя! Что же мне говорить? Вот приди он только ко мне, уж задам я ему! Ты уж поверь. Он ведь меня любит! Да и ты не хуже его любишь меня — знаю. Никогда не оставляешь меня, да и теперь не поскупишься, небось. А я помолюсь за тебя перед Господом Богом.
Жермена нашла нужным заступиться за Ищи-Свищи. Надо было поступить осторожнее, не подать ему повода заподозрить ее в чем-нибудь, сказать ему только, что за ней установлен надзор домашних, и исподволь запугать его возможностью разрыва.
— Ладно уж, ладно, адвокат ты мой, — воскликнула старуха, подмигивая. — Про мух и мухоловка.
Куньоль ушла с нагруженной корзиной, бормоча сквозь зубы благодарности, и долго еще раздавался ее гнусавый и тягучий голос. Жермена следила за ней. Она шла, прихрамывая, по дороге, освещенной солнцем, и когда ее кривая фигура исчезла вдали, за полями пшеницы, с Жермены словно свалилась тяжесть, она почувствовала, что какая-то опасность уходила с этой лицемерной старухой.
Куньоль вступила в лес. Как гибкие пружины, ее хромые ноги выпрямились вдруг, и она зашагала широкими шагами. Теперь ее палка была ей ни к чему.
Тропинки пересекали одна другую, извиваясь по склонам, крутизнам, бежали по оврагам в зеленом блеске растений. Ее не смущали неровности почвы. Она бодро взбегала на круглые пригорки и быстро спускалась по склонам, шла вдоль иссякших ручейков.
Вскоре лес перешел в кустарник, широко разросшийся кругом. Солнце заливало его жаркими лучами, словно огненная печь, опаляя корни, хрустевшие под ногами Куньоль. Кругом стояла глубокая тишина, нарушавшаяся лишь жужжанием мух. Кусты выдавались сплошной неподвижной массой под лучами беспощадного зноя, от которого растрескивалась земля. Старуха напялила платок на самые глаза, ослепленные солнцем, и, раздвигая руками ветки, двинулась через кустарники…
Ищи-Свищи лежал в тени под дубом, он выглянул из листвы, подползая на животе, и, увидя ее, приподнялся. Среди моря зелени выделялся он, широкоплечий и гордый.
— Сын мой, — промолвила старуха, опускаясь на землю. — Я вся в поту и выбилась из сил. Господи, пощади мои старые кости.
Ищи-Свищи затопал ногами, нетерпеливый и мрачный.
— Ты ее видела? Ну?
Она кивнула ему утвердительно головой и, вдыхая воздух полной грудью, словно задыхаясь, повторяла:
— Ах, эта бедность! Стоит ли стараться для людей! Ох, ох, ох! И что за это получаешь? Ничего.
Он вытащил из кармана горсть монет.
— На вот тебе, мать моя, на водку.
Она сунула деньги в корзину, и язык ее развязался.
— Раз это так, — промолвила она, — можно и духу набраться. Да, конечно, я ее видела. Она не больна, бедная девочка, но ей от этого не лучше. Она выплакала все свои слезы, что не видится с своим дорогим милым! Просто жалость берет.
Лицо парня просияло.
— Что ты это сказала? Она плачет!
— Ей так тяжело приходится! Ведь ее отец бьет ее немилосердно. И все из-за тебя, бездельник!
На лице его выразилось умиление.
— Бедная, бедная моя!
Она рассказала ему о том, как рассердились ее братья, какой был учинен за ней надзор и как она грустит.
Возбужденный, с улыбкой на лице, с блестевшими глазами, он видел только ее, страдающую из-за любви к нему, и повторял:
— Да, да!…
Она подняла голову.
— Ну, да. Я ей и сказала все, что надо было сказать. Бедный милый твой, — сказала я ей, — худ и тощ, как волк в лесу.
— О, о!
— Его глаза совсем как колодцы!
— Хорошо сказано, старуха.
Ему только и остается отдать Богу душу.
— Хорошо сказано.
— Он с собой еще сделает что-нибудь!
— Это правда. Ты хорошо сказала. Пускай меня съедят лучше черви, чем жить без Жермены.
— Но ты подожди. Она кричала, как свинья напоследях. Она пришла бы, если бы могла, но ей нельзя. — «Кончены и встречи, и голубиные речи, — сказала она мне». — «Хорошо, — ответила я ей, — если это ненадолго, так не беда». — «Да, да, — сказала она, — жить мне без него все равно как не жить».
Он слушал ее, впиваясь в ее слова, как в счастье. Его грудь усиленно дышала. Он хотел кричать, петь, валяться по земле.
— Милая, дорогая моя, радость! — бормотал он.
И под палящим зноем полдня, казалось, грезил широко раскрытыми глазами.
— Прощай, сын мой, — сказала ему нищая старуха. — Пойду помолюсь Богу. Мой желудок сух, как черствый хлеб. Если ты не зверь, ты мне дашь еще немножко на водку.