Пьер Милль - Святая грешница
– Знаешь, Феоктин? – сказала Миррина вскоре после того, как еврей покинул их. – Четверо из твоих рабов наверняка христиане! Ты видел, как они подошли к тому человеку, которого Аристодем назвал Синезием?
– Клянусь Геркулесом, ты права! Ты знала это, Миррина?
– Нет. Откуда же я могла знать?
– Я тоже не подозревал.
Треть населения Коринфа примыкала к христианству.
Если Феоктин и не подозревал, что среди рабов у него есть христиане, то в суде, не агоре,[2] на беседах софистов он постоянно встречался с людьми, о которых ходили слухи, будто они посещают собрания христиан. И тем не менее он имел весьма смутное представление о том, к чему стремились христиане и чем они вообще занимались. Но он должен был согласиться, что они совершили чудо, завербовав себе учеников и последователей по всей империи.
Почти вся Азия приняла их учение. Они покорили себе половину Эллады, этой обители богов, родоначальников цивилизации, которой он восхищался и гордился теперь более чем когда-либо, потому что ей угрожала опасность. И они совершили это чудо, действуя втайне, оставаясь тайным обществом, обряды, цели и действия которого никому не были известны.
Быть может, это происходило вследствие того, что они находились слишком близко он него? Невольно создается привычка к тому, что постоянно видишь перед собой; в конце концов перестаешь обращать на это внимание. У Феоктина иногда являлось желание узнать, что за люди – герулы, вандалы и другие варвары, о которых так много говорили и которых он никогда не видел. Что за люди христиане, он тоже не знал, но не стремился узнать. Эта мысль теперь приводила его в ужас.
Единственное представление, которое он имел о христианских обществах, было представление о них, как о секте, неизвестно почему не желавшей жить так, как люди издавна жили. Они не желали жить в империи, возглавляемой греками и правительством, покровительствовавшим его классу. Одним словом, Феоктин привык думать о христианах как о секте дурного тона и антисоциальной.
На некоторых лиц из числа его знакомых указывали как не имеющих отношения к этой секте. Феоктин имел возможность расспросить их, но он воздерживался от этого. Грек не считал удобным говорить с людьми об их слабостях, в особенности о таких, которые принято считать не совсем приличными.
* * *Когда они приблизились к Кенхрейским воротам, в темноте раздались звуки женского голоса. Полилась странная песнь – печальная, хватающая за душу. Казалось, она олицетворяла собой нежную и трепетную душу ночи.
– Это ты, Одрула? – спросила Миррина.
Она не любила ничего печального и задала этот вопрос исключительно для того, чтобы прервать пение. Она любила музыку радостную, призывающую к пляскам и веселью, песни моряков Средиземного моря, непристойные и задорные, эллинские и латинские гимны, похожие на торжественную речь оратора. А эти причудливые модуляции производили на нее впечатление чего-то противоестественного и неприятного. Не понимая их, она вдруг почувствовала в сердце своем обиду.
– Почему ты помешала ей петь? – спросил Феоктин.
Натура у него была не так примитивна, как у его маленькой возлюбленной, и это странное пение произвело на него иное впечатление. Его утонченный ум быстро утомлялся всем, что было знакомо и изведано. Для того, чтобы дойти до его сердце, ощущения и переживания должны были каждый день избирать все новые и новые пути.
Из придорожной канавы вышла женщина. Она прижала руку сначала к груди, потом поднесла ее ко лбу и наконец протянула ее за подаянием.
– Это ты, Миррина?.. Я пела, чтобы развеселить его. Он голоден. Кроме того, язвы причиняют ему страдания, и он не может уснуть…
– Кто? Ретик? Все еще он?
Женщина казалась гораздо старше своих лет. Ее дряблое тело едва было прикрыто лохмотьями из синего холста. Молодость сохранилась только в голосе, необыкновенно гибком и теплом, который от самых чистых звуков флейты доходил до воплей, похожих на завывания ветра в дремучем лесу.
Говорили, что она родилась в стране еще дальше родины савроматов, на плоской и пустынной равнине, где кони скифов зимой разрывают копытами снег в поисках травы. Скитаясь за чертой города, она предлагала себя рабам и преступникам, осужденным властями на ассенизационные работы, и они платили ей медными грошами.
Кроме того, она занималась колдовством, продавая разные приворотные зелья. Клиентура ее состояла из богатых коринфских дам, главным образом из куртизанок, которые считали ее более сведущей в колдовстве, чем фессалийки. Ничего не тратя на себя, Ордула кормила одного варвара, бывшего раба, хромого и отвратительного нищего Ретика, которого скупой Поссидий имел жестокость прогнать от себя.
– Ты знаешь, у нас предстоят гонения на христиан?
Миррина чувствовала гордость, что в свою очередь может сообщить такую важную новость.
– На христиан? Плевать мне на них! Они уверяют, будто мертвые никогда не выходят из своих могил, в которых их стережет Христос или Люцифер. И люди идут к христианам, потому что боятся мертвых. А я так люблю мертвых и их тени! Я их нисколько не боюсь. Я слушаю, что они говорят мне, и живу этим. И на твоих богов я тоже плюю! Для меня существуют одни только мертвые… И еще страдания живых. Ах, Миррина, если бы ты только знала, как сладко утешать страждущих! Жалость рождает чувство еще сильнее любви, оно поддерживает и воскрешает…
– Ты говоришь о Ретике?
– Да. Есть ли кто-нибудь несчастнее его? Взгляни!
В это время из канавы почти ползком вышел нищий. Он приседал на обе ноги, точно верблюд, который становится на колени. Один глаз у него был закрыт темным бельмом… Миррина отвернулась. Уродство и болезни возбуждали в ней отвращение.
– Дай мне руку, – сказала Ордула, – я погадаю тебе о твоей судьбе.
– Нет, сегодня поздно. Зайди как-нибудь ко мне; ты знаешь, где я живу… Только без него, – прибавила она с содроганием.
– Я его не беру с собой. Он просит милостыню на рынке, пока я хожу по городу… Подай ему что-нибудь!
* * *Фульвия, дочь Мария Фульвия Перегринуса, патриция и правителя Коринфа, была замужем за романизированным греком Агабусом. Это был человек знающий и опытный. Он занимал пост прокуратора в Фессалониках, в области, принадлежавшей божественному августу – императору Диоклетиану. Этот пост сулил ему блестящую будущность. Через восемнадцать месяцев после замужества Фульвия подарила ему сына, или, как говорили римляне, верные старому способу выражаться: «Агабус приумножился сыном», что означало прочность и долговечность рода.
Фульвия уехала из Фессалоник к своей матери Гортензии, чтобы у нее разрешиться от бремени. По этому случаю дворец правителя был разукрашен гирляндами, и все знатные дамы Коринфа спешили туда поздравить роженицу.