Розалин Майлз - Девственница
И это так-то Мария думала вернуть народ к Богу, в которого она верила? Однако, чем выше взметались костры, тем горячее пылала вера. Я рыдала при вести о том, что в Оксфорде сожгли епископов Латимера и Ридли, — рыдала, хотя они были мои враги, объявили меня незаконной с амвона собора святого Павла, в дни царствования Джейн.
На костре Ридли дрогнул и закричал от боли. «Возвеселись, мастер Ридли, и будь мужчиной, — окликнул его Латимер. — Сегодня с Божьей помощью мы запалим в Англии такую свечу, какую им никогда не погасить!»
Их останки еще не остыли, а слова эти уже распространились по Англии со скоростью лесного пожара. Все рыдали и дивились, что королева сожгла таких людей. Если рука, державшая этот факел, запалившая этот костер — рука Матери-Церкви, то она — чудовище, а не мать, и все в ужасе отшатывались от нее. Однако Мария не отступала от своего замысла, питала огонь дрожащей, трепещущей плотью, чтобы выслужить себе сына.
Королева зачала в сентябре, и зачала мальчика — в этом были уверены и доктора, и бабки, и звездочеты. На радостях королева простила своих врагов и теперь преследовала лишь Божьих.
Вот почему Робин остался жить, впрочем, как и я, пленником, в Тауэре. А Кэт, моя верная Кэт, как я слышала, без устали писала королеве письма с просьбами дозволить ей вернуться ко мне. Сесил исхитрился дважды прислать серых, как тени, призрачных гонцов — они возникали передо мной и исчезали раньше, чем кто-либо успевал заметить среди слуг лишнего. Каждый раз послание состояло из одного слова: мадам, покоритесь! Если любите жизнь, покоритесь!
Покоритесь.
Покоритесь.
Слово, которое не сходило с королевиных уст.
Трудно было бы выразиться яснее. Отрекитесь от своей веры, ступайте к обедне, исповедуйтесь и причаститесь по римскому обряду — или цепляйтесь двумя руками за свой мученический венец и готовьтесь к смерти!
Душою бы я, наверно, в конце концов приготовилась, но телом… не к такой смерти, не к костру, о. Господи, не допусти! А поскольку я по-прежнему тряслась по ночам при воспоминании о том, как близко от меня прошла секира Смерти в ту последнюю ночь в Тауэре, я даже во сне не могла увидеть ее длинных костлявых пальцев и безглазого черепа, надвигающихся на меня из языков пламени, без того, чтобы с криком проснуться после беспокойного забытья.
И вот весь этот год Мария прибывала в теле, раздувалась, как майский жук, от крови мучеников. А супруг ее, Филипп, оставался при дворе, чтоб дождаться рождения сына, прежде чем отбыть в свои земли. А пока он ждал, у него было время поразмыслить, и немудрено, что мысли его обратились к свояченице. Они явились ко мне самым беспардонным образом в обличье Бедингфилда, который постучался ко мне погожим апрельским днем и огорошил словами:
«Мадам, завтра мы отбываем к королеве в Гемптон-корт. Король пожелал, чтобы вы были с королевой, когда придет ее срок родить».
Было пятое воскресенье поста, называемое Страстным, и я терзалась всеми возможными страстями: носилки томительно ползли на юг, а мысли мои метались, как угодившая в ловушку крыса, и искали, искали выхода.
Когда королеве придет срок родить…
Что ждет меня в том будущем, где я окажусь всего лишь теткой, — нет, даже не так, ведь Мария отказывается признавать меня сестрой, — скажем так, побочной теткой юного принца?
Если это будет принц.
И если он выживет.
А выживет ли?
А Мария?
Что, если они оба умрут?
Что, если?..
Мне следовало бы за нее молиться.
И за него.
Но о чем молиться — о жизни или о смерти — и для кого, для ребенка или для матери?
Одно смущение от этих мыслей.
Тогда остается Филипп.
Зачем он послал за мной? Из соображений государственных, из расчетливого желания присмотреть за младшей сестрой на случай, если умрет старшая? Тогда он будет регентом при ее сыне, однако новый мятеж может посадить на престол меня и оставить его ребенка ни с чем.
Или ему просто любопытно взглянуть на свояченицу, которую жена так ненавидит, и, если верить словам Марии, главную врагиню всего, что они любят и чтут в этой жизни?
И это притом, что ей ничего не грозит с моей стороны. Боже Милосердный, дочь короля едет ко двору с жалкой горсткой джентльменов и без единой сопровождающей дамы? Я, для которой почетный караул выстраивался во всю длину Уайт-холла! Да с последним нищим дворянчиком из последней собачьей дыры, едущим ко двору в надежде стяжать почет и богатство, обошлись бы лучше! Я чувствовала это, еще как чувствовала! Если дорогая сестрица хотела уязвить мою гордость, видит Бог, она своего добилась!
Однако когда мы добрались наконец до Гемптон-корта, нас почти никто не заметил, а если и заметили, то не обратили внимания.
Даже ворота стояли без присмотра, только один несчастный парнишка встретил нас словами (похоже, он позабыл остальные): «Принц, принц рождается! У королевы начались схватки, принц родится сегодня!»
Двор был перевернут вверх дном, все носились как угорелые, слуги успели перепиться из бочек, которые заранее выкатили и откупорили в предвкушении торжества.
— Куда нам идти? Кто будет надзирать за принцессой?
Посреди это столпотворения Бедингфилд чуть не умер от тревоги. Только тогда, когда я, устав от его дурости, торжественно поклялась, что не сбегу, он перестал суетиться и отправился узнать, где нам разместиться. Мои покои были невелики, но после Вудстока и они казались дворцом; анфилада пристойных, если не роскошных покоев с видом на пойму, и несравненный Гемптонский парк.
Разумеется, неотступная стража тут же заняла место у моих дверей. Однако здесь, в сердце двора, она пугала меня куда меньше, чем в Тауэре. Никто не посмеет разделаться со мной на глазах у отцовских лордов, тех, кто меня знает. А устроившись, я могла только ждать.
Как ждала Мария — рождения принца.
Схватки продолжались трое суток. Я молилась о ней день и ночь, но новостей все не сообщали. Вдруг утром шум в дверях, Вайн не успевает вскочить и объявить посетителя, в покой влетает Сусанна Кларенсье, первая фрейлина и правая рука королевы.
Не знаю, что меня поразило больше — ее лицо или то, что она несла в руках. Несмотря на фамилию, полученную от нормандских предков, Кларенсье была англичанкой до мозга костей — от лошадиного лица до выражения надменной сдержанности. Сейчас ее тяжелая нижняя челюсть была серой, губы плотно сжаты, в то время как красные глаза и опухшие веки говорили о проведенной в слезах ночи. Через руку у нее было переброшено пурпурное платье, судя по богатству отделки — королевино.
— Мадам! — прошептала я, склоняя голову. Я боялась говорить.
— Миледи! — Кларенсье присела в безупречном истинно английском реверансе. Я набрала в грудь воздуха: