Сидони-Габриель Колетт - Странница
За последние четыре года я провела в целом в Лионе семь или восемь недель. Поэтому как только мы приехали в город, я первым делом помчалась в парк Сен-Жан навестить оленей, особенно светленьких маленьких оленят – у них такие нежные глуповатые глаза… Их тут так много, и они так похожи друг на друга, что я даже не смогла выбрать кого-то одного, чтобы покормить. Они гурьбой шли за мной вдоль решётки, перебирая копытцами, и, застенчиво, но упорно покрикивая высокими голосами, просили чёрного хлеба. Запах травы и взрытой земли в этом парке к концу дня, когда воздух словно бы застывает в неподвижности, так интенсивен, что он один вернул бы меня к Вам, даже если бы я попыталась удрать…
Прощайте, дорогой. Я вновь встретилась в Лионе со странниками того же толка, что и я, с которыми мы работали вместе и здесь, и в других городах. Если я Вам скажу, что одного из них зовут Кавайон и он куплетист, а другую – Амалия Баралли и она играет в комедиях дуэний, то это Вам мало что разъяснит. Однако Баралли я, пожалуй, могу назвать своей подругой, потому что мы вместе играли одну трёхактную пьесу и исколесили с ней всю Францию вдоль и поперёк два года тому назад. Бывшая красавица, брюнетка с римским носом, она скиталица по призванию и знает все постоялые дворы во всём мире: она пела в оперетте в Сайгоне, играла комедии в Каире и украшала ночи уж не знаю какого там вице-короля Египта…
Я ценю в ней, помимо на редкость весёлого нрава, который она противопоставляет жизненным бедам, её удивительное свойство помогать людям, лечить их, обходиться с ними с поистине материнской деликатностью – все эти черты обычно присущи тем женщинам, которые искренне и страстно любили женщин. В их натурах сохраняется навсегда какая-то особая прелесть, недоступная вашему мужскому пониманию…
Бог мой, какое огромное письмо я Вам пишу! Я могла бы проводить всё своё время за письмами к Вам. Мне кажется, легче писать Вам, чем говорить с Вами. Поцелуйте меня. Сейчас почти ночь, это самый тяжёлый час суток. Поцелуйте меня и обнимите крепко-крепко.
Ваша Рене».
15 апреля
«Мой дорогой, как это мило! Какая замечательная мысль! Спасибо, спасибо от всего сердца за этот моментальный снимок, плохо проявленный, жёлтый от гипосульфита. Вы оба, дорогие мои, на нём просто очаровательны. И я теперь уже не в силах ругать Вас за то, что Вы без моего разрешения увезли с собой в Саль-Нев Фосетту. Ей явно нравится сидеть у Вас на руках. Она не просто сидит, а позирует для фотографа, у неё вид непобедимого борца, награждённого золотым поясом.
Совершенно ясно – я это отмечаю с благодарностью, но не без ревности, – что в этот момент она совсем не думает обо мне. Но о чём мечтают Ваши глаза, которых я не вижу, потому что Ваш взор по-отцовски направлен на Фосетту? Нежная неуклюжесть Ваших рук, обхвативших маленькую собачку, меня трогает и веселит. Я кладу эту Вашу фотографию вместе с двумя в тот кожаный старый бумажник – помните? – про который Вы сказали, что у него таинственный и злой вид…
Пришлите мне, пожалуйста, ещё другие фотографии. Я взяла с собой четыре, я их сравниваю друг с другом, разглядываю Вас в лупу, чтобы обнаружить на каждой, несмотря на ретушь и искусственное освещение, хоть частицу Вашей тайной сущности… Тайной? Нет, в Вас нет ничего, что могло бы ввести в заблуждение. Мне кажется, что любая гусыня с первого взгляда разобралась бы в Вас так же хорошо, как и я.
Я говорю всё это, но, должна признаться, не верю сама ни единому слову. Я Вас просто дразню, но за этим скрывается гадкое, мелкое желание Вас упростить, унизить в Вас своего старого противника, – так я уже давным-давно называю того мужчину, которому суждено мною обладать…
Правда ли, что на Вашей родине так много анемонов и фиалок? Фиалки я видела неподалёку от Нанси, когда ехала на восток по холмистой земле, синей от сосен и изрезанной быстрыми, сверкающими реками с чёрно-зелёной водой. Я увидела из окна вагона высокого парня, который стоял босой в ледяной воде и ловил форелей, – не Вы ли это были?
Прощайте. Завтра мы уезжаем в Сент-Этьен. Амон мне почти не пишет, я Вам на него жалуюсь.
Старайтесь мне писать как можно чаще, дорогая моя забота, чтобы мне не пришлось жаловаться на Вас Амону. Целую тебя…
Рене».
Мы только что поужинали у Берту – это ресторан для артистов. Там были Баралли, Кавайон, Браг, я и Троглодит, которого я пригласила. Он не сказал ни слова, он только ел. Типичный ужин театральной братии – шумный, оживлённый довольно фальшивым весельем. Кавайон раскошелился на бутылку шампанского «Ветряная мельница».
– Здорово же ты должен здесь скучать, – зубоскалил Браг, – если не поскупился на негритянку, да ещё какую!
– А ты как думал! – парировал Кавайон.
Кавайон, хоть и молод, уже широко известен в мюзик-холле, и все ему завидуют. О нём говорят, что даже «Дранем его побаивается» и что он «может заработать сколько хочет». Мы уже несколько раз в своих поездках встречались с этим высоким и стройным двадцатидвухлетним малым, который двигается как человек-змея, будто у него нет костей, а на его узких запястьях болтаются огромные кулачища. Лицо у него, можно сказать, красивое, обрамлённое белокурыми, неровно подстриженными волосами, но его тусклый, бегающий взгляд лиловатых глаз выдаёт острую неврастению, почти безумие. Вот его формула жизни: «Я себя убиваю». Весь день он ждёт своего выступления, на подмостках он про всё забывает, веселится от души, чувствует себя снова юным, увлекает публику. Он не пьёт, не кутит, он кладёт деньги в банк и скучает.
Баралли, которая «тянет» этот сезон в мюзик-холле «Селестин», так много говорила и хохотала, показывая свои прекрасные зубы, что как бы опьянела от этого – она рассказывала, какие отчаянные номера откалывала в юности. Она сыпала анекдотами о нравах колониальных театров лет двадцать тому назад, когда она пела в оперетте в Сайгоне, в зале, освещённом восемьюстами керосиновых ламп… Старая, бездомная, без гроша за душой, она воплощает собой вышедшую ныне из моды, неисправимую, симпатичную театральную богему…
Всё-таки милый ужин: мы согреваем друг друга ненадолго, сидя за чересчур тесным столиком, а потом – прости-прощай! – расстаёмся без сожаления: завтра, даже ещё сегодня мы забываем друг друга… Наконец-то уезжаем! Эти пять дней в Лионе, казалось, никогда не кончатся…
Кавайон провожает, нас до курзала. Ему ещё рано туда идти, он ведь гримируется за десять минут, но он цепляется за нас, снедаемый одиночеством, он помрачнел и снова стал молчалив… Троглодит под хмельком, он в восторге от вечера и что-то поёт, обращаясь к звёздам, а я мечтаю, прислушиваюсь к подымающемуся чёрному ветру, гуляющему на набережной Роны с тем же свистом, что на берегу моря. Почему мне кажется, что сегодня вечером я качаюсь на невидимых волнах, будто корабль, которого прибой снимает с мели? Это такой вечер, когда можно отправиться хоть на край света. Щёки у меня холодные, уши ледяные, нос отсырел, но я твёрдо стою на ногах, хорошо настроена, способна на любые приключения… Это состояние животного довольства длится лишь до дверей курзала: там нас обдаёт тепловатым воздухом заплесневелого подвала, и мои продутые свежим ветром лёгкие начинают задыхаться.