Камиль Лемонье - Самец
И она оглушала его своим шепотом:
— Ты, мой милый! Ты у меня один-единый!
Он припал к ее коленям, скользил руками по стану, вцеплялся ими, как крючьями, в ее грудь. Жестокое сладострастие перекосило его лицо, и ноздри его расширились. Он всасывал глазами улыбку, игравшую на губах Жермены.
Куньоль оставила их одних, как обыкновенно. До них в тишине доносился из леса звук ее ножа, срезавшего сухие сучья, и, как в прежние лучшие дни, их опьянение возрастало под пологом таинственности их уединения.
Часы пробили срок их поцелуям.
Утомление начинало слегка овладевать Жерменой, и вернувшийся рассудок заставил ее раскаяться, что она отдалась.
Он заметил холодный блеск в ее глазах.
— Еще какие-нибудь мысли? — спросил он ее с грустной нежностью.
— Я вспомнила об этом Эйо, которого ты сбросил с лошади. Расскажи мне все, мой милый.
Он рассказал ей все чистосердечно, представляя движение лошади, которая встала на дыбы; падение Эйо и его плачевный вид, когда он поднимался с земли. От шутовского тона его еще резче выступала его мимика.
Она его приласкала.
— Мне нравится, когда ты сердишься.
Она так увлеклась борьбой, что позабыла обо всем, что не относилось к этим двум сцепившимся людям, из которых один, лежавший под другим, стонал и просил пощады.
Звон часов навел ее на мрачные мысли. Бог знает, что еще выйдет из этой встречи? Беспокойство ее возрастало.
— Впрочем, не все ль равно? — сказала она, пожав плечами. Глупо мучиться и портить себе кровь неизвестно из-за чего.
Опьянение этих двух безумных часов продолжало еще оказывать на нее свою силу. Она еще не изведала такого сладостного утомления страсти, и оно навевало на нее, усталую и разнеженную, приятное недомогание. Ее беспокойство растворилось в этой расслабленности. Она медлила, не в силах решиться уйти. Чувство бесконечной беспомощности удерживало ее возле него. Она несколько раз подставляла ему свою щеку.
— Поцелуй меня, — говорила она. — Еще, ну, еще!
Они расстались.
Оставшись одна, она бранила себя за свою слабость, которую хотела забыть.
— Но теперь все кончено, все кончено, — подумала она.
XXVIII
Она вернулась на ферму.
Ее отец молча ходил большими шагами по кухне от одного конца к другому, заложив руки за спину. Он взглянул на нее, остановился на мгновение, открыл было рот, но опять зашагал, подавляя в себе то, что хотел сказать.
— Он знает все, — подумала она.
Она направилась к двери, застигнутая внезапным страхом. Он окликнул ее:
— Жермена!
Это слово пригвоздило ее на месте. Она опустила глаза, не смея взглянуть на него, и ждала, взявшись рукою за дверную ручку. Он встал перед ней, смутившись в свой черед, и, ища слов, прошелся по комнате еще раз и с усилием внезапно вымолвил:
— Скажи, Жермена, все это правда, что про тебя говорят?
Он положил ей обе руки на плечи и продолжал:
— Скажи, ведь они налгали на Жермену, на нашу названную дочку, на добрую, честную девушку.
Ей захотелось броситься к нему на шею. Рыдания подступали к горлу. А он глядел на нее почти с нежностью, ожидая от нее порыва, уверений, возражений.
Эта доброта ее парализовала. Она чувствовала бы себя храбрее перед гневом; и, не смея солгать, не зная, что ей говорить, она часто замигала ресницами и дала уклончивый ответ вместо того искреннего крика, которого он ждал от нее услышать.
Безмолвие стихавшего дня простиралось над фермой, как будто становясь между ними и окружающей жизнью, и эта тишина ложилась на них необычайной тяжестью. Он с беспокойством, затаив дыхание, неподвижно глядел на нее, надеясь, что она прибавит еще кое-что к этому «нет», произнесенному чуть слышно, а она продолжала молчать, опустив голову, с видом виновной. Стенные часы скрипели с однообразной безнадежностью среди его растерянных мыслей.
Он оттолкнул ее ладонями своих рук, покоившихся на ее плечах. Складка жестокой суровости легла по углам его перед тем спокойных губ. Гнев, так медленно к нему подступавший, теперь завладел этим снисходительным и добрым человеком.
— Мне надо сейчас же все знать. Говори, ты забыла свой девичий стыд, и этот человек стал твоим мужем? Подними руку, Жермена, и скажи мне «нет», поклянись бессмертной душой нашей дорогой покойной жены, твоей матери, которая теперь там, на небесах.
Она сделала движение, чтобы вытянуть руку, но она так и застряла в пространстве. И вдруг, растерявшись, она разразилась слезами, воскликнув:
— Это ложь, ложь! — вот, что я могу только сказать!
— Это ты налгала мне, скверная девчонка, — сказал он. — Пойди, погляди сама в зеркало, — на твоем лице написан твой позор. Да, я отказываюсь от тебя, ты мне не родная, ты больше для меня — ничто.
Он размахивал в воздухе кулаками и с пылавшим лицом ходил перед нею взад и вперед. Слова вылетали из его груди, сдавленные, негодующие и тем торопливее, чем сильнее возрастал его гнев. Он открыл ящик, вытащил оттуда измятое письмо и, став перед нею, поднес к самым ее глазам бумагу, ударяя по ней пальцами и говоря Жермене:
— Читай вот! На! Это мне пишет Эйо. Он обо всем мне говорит, говорит, что ты позор, бесчестие моего дома. Теперь мы с ним враги на всю жизнь, а мои сыновья враги его сыновьям и еще, может, будет хуже. Господи, силы небесные! И все это из-за того, что ты забыла свой девичий стыд, потеряла свою честь… Уходи, уходи вон. Ты мне не родная, нет! Слышишь, моя настоящая дочь не причинила бы мне этого горя. С тобой все кончено! Да-а! Убирайся вон, уходи, повторяю тебе! В моем доме нет места для потаскушки. Попроси поди того, своего, чтобы он взял тебя к себе, бесстыдницу, дрянь, которая опозорила своего отца!
Она отворила дверь.
— Нет, стой тут! — вскрикнул он. — Я не все еще сказал. Твоя святая мать отдала мне тебя, как наше дитя. Я любил тебя, как родную. Я рассчитывал на тебя в дни моей старости, я думал о тебе, что ты будешь всегда со мной, когда я ни на что уже не буду годиться, и буду качать на коленях твоих малюток в моем уголке. Чувствую я, пойми, что с каждым годом я все более слабею, — вот что я хотел сказать!
Он разжалобился, его голос дрожал. Слабость старика, который видит, как рушится его мечта о счастье, проскользнула в его гневе. Он говорил, согнувшись своей высокой фигурой, глазами блуждая по комнате. И она внимала голосу, который мгновение перед тем был груб и жесток, а теперь становился таким мягким и жаловался с такой бесконечной тоской.
Она чувствовала, что с нею случится глубокий нервный припадок, и сердце ее усиленно билось. Горячие слезы лились ручьями по ее щекам, и она ломала руки медленно, не отдавая себе отчета.