Якоб Ланг - Наложница фараона
Вдруг ему пришло в голову, что он ведь может прямо сейчас пойти в монастырь. Зачем спрашивать позволения у матери? Она не понимает его. Он уже взрослый, и не будет он спрашивать позволения!..
Да, он пойдет в монастырь и останется там… Но все эти ершистые мысли были как бы на поверхности его сознания, словно пена бывает на поверхности воды. А в глубине души он продолжал любить свою мать и даже не знал, решится ли он, сможет ли просто пойти сейчас в монастырь, не говоря уже о том, чтобы там остаться без ее позволения. Он не решался вовсе не потому, что боялся ее, нет, она никогда его не наказывала, ни разу не ударила. Но он любил ее и не хотел огорчать ее, потому и чувствовал, что, наверное, так и не решится даже просто пойти сегодня в монастырь…
Он отложил это решение и пока решил пойти к своему роднику. Он немного успокоился и шел беспечно, чуть пригибаясь и сутулясь немного иногда, как многие мальчики его возраста. Как многие из них, он сильно размахивал тонкими руками, резко выбрасывал при ходьбе тонкие ноги с круглыми коленками. И по всему этому виделся неловким и беззащитным.
Уже совсем близко подойдя к роднику под большим деревом, он внезапно замер. На миг сделалось ему страшно. Он ясно расслышал громкие шорохи, и кто-то пил… Зверь? Дикий лесной зверь? Большой… Он все же не настолько был увлечен своим страхом, и прислушался. Нет, кто-то пил, как человек, такими громкими глотками. Как человек, который устал и наслаждается чистой свежей водой.
«Может быть из моей чашки пьет», — подумал Андреас. Но это предположение вовсе не возмутило его, ему только стало интересно, любопытно.
Это детское любопытство вытесняло досаду и обиду. Но еще немного хотелось чувствовать себя обиженным. И он нарочно подумал страшное — «А вдруг это разбойник?» Мать всегда боялась разбойников, но не за себя, за него боялась; боялась, что его самого вдруг возьмут и украдут, или обокрадут их бедную комнату… Он почувствовал такую жалость к матери… Зачем он думал о ней разные оскорбительные глупости, будто она его не понимает, хочет помешать ему… Ведь он так любит ее!.. Он уже сознавал, что когда он думает, а не разбойник ли это пьет из его чашки, это он просто как бы играет в такую игру… Страшно не было на самом деле… Стало совсем интересно… Он вдруг еще подумал, что разбойник не стал бы так громко пить и громко так шуршать… Стало совсем интересно, захотелось посмотреть, захотелось чего-то нового в своей жизни… Вот он сейчас заговорит с этим человеком…
Андреас быстро пошел к дереву. Теперь он ясно видел, что это не зверь, а, конечно же, человек. Но разглядеть его внимательно Андреас не смог. Человек резко повернулся, и быстрыми-быстрыми, сторожкими движениями отбросил чашку и выхватил откуда-то из складок пояса нож. Было светло и лезвие блеснуло на солнце, быстро соотнесясь в сознании мальчика с блеском легко плещущей воды…
Почему-то именно в это мгновение, казалось бы, вовсе не подходящее для подобных мыслей, Андреас вспомнил то, что сам и придумал сказочно то, что его родник напоит лишь тех, кто угоден роднику, а значит, только хороших людей. Андреас знал, что, в сущности, сам придумал это, но и сам в это верил, особенно почему-то теперь, когда человек замахнулся на него ножом. Андреасу именно теперь, в эти мгновения пришло в голову, что, может быть, он это о роднике и не придумывал, а просто это ему далось такое знание об этом свойстве родника, а кажется, будто придумалось… А это не придумалось, это далось… Андреас сам для себя мыслил Бога не нарисованным или из камня, как в церкви, но даже и не существом, а свойством доброты, разлитым повсюду, все пронизывающим. Но об этом своем ощущении Бога он не говорил даже матери. Он чувствовал, что в этом его ощущении что-то не так, как у всех окружающих. И потому его мать стала бы еще больше тревожиться о нем, если бы узнала все это; хотя она сама поняла бы его. Может быть, потому что сама наделена была чувствами и умом; а, может быть, просто потому что была его матерью. Здесь была еще одна его тайна, которой он ни с кем не делился; когда он смотрел на каменную статую Богоматери с Младенцем, он не мог отвлечься от своего знания о том, что эта статуя сделана с его матери и с него самого. Он всегда это знал, и потому чувствовал, что вот есть эта статуя, и это как-то приподымает его и его мать, возвышает, возносит куда-то в светлую чистоту…
И в одни и те же мгновения Андреас успел примерно рассмотреть незнакомца, настолько, чтобы уже и представлять его себе; и успел услышать его голос, возглас…
Человек был в коричневом длинном кафтане, шапка темная остроконечная с маленькими круглыми твердыми полями. Черезплечная темная сумка на ремне брошена была в траву. Сам человек был худой, светло-рыжеволосый, видно было; и с такой мелко вьющейся светло-рыжей бородой. Глаза у него были голубые и смотрели сумрачно. Такой формы бороды и такие сумрачные, исподлобья, взгляды Андреас уже видал в еврейском квартале. Он подумал, что этот человек — иудей. Андреас знал, что и его, Андреаса, отец — крещеный иудей. Но это было простое знание, о котором он мало думал, и не видел в том, о чем знал, ничего противоречивого, и ничего пугающего не видел… Но эта мгновенная мысль об отце вызвала мучительный приступ такой болезненной тоски, такой обиды и беспомощности. Андреас чувствовал, что обижен отцом, но не мог понять, за что обижен. И чувствовал, что обижен несправедливо. И от этого делалось ему так тоскливо и больно… Вот и сейчас все его существо готово было к тому, чтобы не воспринимать происходящее, забыться и горько заплакать. Андреас едва сдерживал себя… Неловко ему было заплакать перед чужим человеком… Никакой опасности для себя Андреас даже и не успел почувствовать…
Человек тотчас понял, что замахнулся ножом всего лишь на мальчика; и если и есть какая-то опасность, то это опасность убить или ранить этого мальчика. Но чувствовался определенный навык — человек не отшвырнул свой нож, как чужую оловянную чашку, но быстро нож исчез как-то в поясе. Андреас даже не отскочил, не отпрянул; а словно бы ему стало интересно, занятно от этого блеска лезвия, соотнесенного мгновенно с быстрым легким плеском светлой воды. Лезвие было направлено на него, на то, чтобы ударить его, в его тело было направлено. Но он этого не почувствовал.
— А-а! Малхамувес! — воскликнул человек угрюмо и с какой-то злой усталостью. — Так бы я заколол тебя…
Андреас улыбнулся, услышав слово протяжное, чуть гортанное и какое-то придыхающее. Так улыбаются дети, когда слышат громко произносимые взрослыми, но для детей запретные, непристойные или бранные слова.
— «Малхамувес» — это «дьявол», — мальчик снова быстро улыбнулся. Он не мог отказать себе в удовольствии произнесения запретного слова. Он слышал, так ругались в еврейском квартале. Но тотчас лицо его сделалось серьезным, он быстро перекрестился.