Александр Дюма - Голубка
Вы хотите остаться неузнанным? Пусть будет так! Пусть солнце прячется в облаках, пусть огонь скрывается за дымом, раз сквозь дым или облака луч одного освещает меня, а пламя другого согревает. Бог тоже невидим и непознаваем, но менее ли для нас ощутима из-за этого Господня длань, простертая над миром?
Не стану говорить Вам, что я смиренная женщина, скажу лишь: была знатна, была богата, была счастлива, от всего этого ничего не осталось. Я всем сердцем любила человека, который также любил меня; этот человек мертв. Ледяная рука скорби совлекла с меня мирские одежды и одела в монашеское платье — промежуточное одеяние, погребальный убор, который носят те, кто еще не умер, хотя уже не живет.
Теперь я обнажаю перед Вами свою рану.
Я стала монахиней, чтобы забыть ушедшего и помнить только Бога, но иногда я забываю о Боге, чтобы вспоминать только умершего.
Вот отчего я плачу, вот на что жалуюсь, вот отчего кричу, обращаясь к Господу: «Господь мой, сжалься надо мной!»
О, скажите мне, как Вам удалось освободить Вашу душу от заполнявшей ее боли? Вы наклонили ее, как наклоняют чашу? Я тоже изливала свою печаль в молитвах, и после каждой молитвы душа моя все более наполнялась земной любовью, как, если бы, вместо того чтобы расплескивать свое горькое питье, она, наклоняясь, лишь черпала новый напиток из пылающего озера.
Ваш ответ будет прост, я заранее слышу его: «Я никогда не любил».
Но раз Вы никогда не любили, по какому праву кичитесь своими страданиями?
Надо было с этого начать и сказать мне: «Я никогда не любил».
И я не стала бы искать у Вас ни помощи, ни утешения и не только смирилась бы с Вашей отстраненностью от меня и Вашим молчанием, но прошла бы мимо Вас, как мимо глыбы мрамора, которой ваятель придал человеческие формы, но в груди которой никогда не билось сердце.
Если Вы никогда не любили, тогда я скажу Вам: не отвечайте мне, мы не принадлежим к одному миру, мы прожили разные жизни. Я ошиблась в Вас, и незачем дальше обмениваться пустыми словами. Вы не поймете меня, а я не пойму Вас. Мы будем говорить на разных языках.
О, но если Вы, напротив, любили, расскажите мне — где, поведайте — кого, объясните — как, или, если не хотите поделиться со мной этим, говорите о самых незначительных вещах, о чем хотите: мне все интересно, ничто не будет излишним; опишите мне свою комнату и поведайте, куда смотрят ее окна — на восход или на закат, на юг или на север. Напишите, приветствуете ли Вы солнце, когда оно появляется, прощаетесь ли с ним, когда оно заходит; среди пламенных лучей, слепящих Вам глаза, стараетесь ли Вы разглядеть Божий лик в его неугасимом сиянии.
Опишите мне все это, а затем расскажите еще о том, что Вы видите из своего окна: равнины или горы, вершины или долины, ручьи или реки, озеро или океан. Опишите мне все это, и я займу свой ум таинственным делом: превращать силой желания незнаемое в видимое, и, быть может, мое сердце, развлеченное мыслью, сумеет хоть на мгновение забыть…
Нет, нет, нет, ничего мне не рассказывайте: я не хочу забывать!
VII
Тот, кого Вы любили, мертв — вот отчего Вы еще можете плакать; та, которую любил я, изменила мне — вот отчего высохли мои слезы.
Говорите со мной о нем сколько хотите, но не требуйте, чтобы я говорил с Вами о ней.
Четыре года, как я в обители, но все еще не монах!
«Почему?» — спросите Вы меня. Я отвечу Вам.
Когда я потерял ее любовь — последнее, что привязывало меня к жизни, — я был в таком отчаянии, что не было бы заслуги в том, чтобы вследствие такого горя посвятить себя Господу.
Тогда я решил подождать, пока боль утихнет, чтобы Господь принял меня не так, как пропасть принимает слепого или безумного, кидающегося в нее, но как радушный хозяин принимает усталого странника, ищущего приюта на ночь после трудного перехода, в конце долгого дня.
Я хотел вручить ему горячее, а не разбитое сердце, живую плоть, а не труп.
И вот уже более четырех лет, как я, затворившись в одиночестве, очищаюсь молитвой, но все еще не готов сменить одежду послушника на монашескую рясу. Столько во мне еще от прежнего человека, что я счел бы святотатством после того, как я столь всецело отдавался творению, столь мало отдаться Творцу.
Теперь Вам известно о моей прошлой и внутренней жизни все, что я мог рассказать. Теперь о том, что я могу Вам сообщить о своей нынешней и внешней жизни.
Мое жилище не монастырь, а скит, построенный на склоне холма, комната с выбеленными стенами, единственные украшения которой — портрет особо чтимого мною короля и подаренное мне моей матушкой распятие слоновой кости — образец искусства XVI века.
Мое окно, обрамленное громадным кустом жасмина, ветки которого, отягощенные цветами, проникают в мою комнату и наполняют ее благоуханием, смотрит на восток — возможно, в Вашу сторону: я вижу нашу голубку летящей по прямой издалека, и исчезает она в том же направлении; я могу следить за ней, парящей в воздухе, пока она не удалится примерно на четверть льё; затем все уменьшающаяся точка, в которую она превратилась, растворяется в лазурном сиянии или в сером облаке, смотря по тому, чистое или пасмурное в этот день небо.
Рассвет для меня полон совершенно особенного очарования, которое придает ему открывающийся моему взгляду вид. Попытаюсь описать Вам его.
На юге горизонт для меня ограничен высокой цепью Пиренеев с их лиловыми склонами и снежными вершинами, на востоке — грядой холмов; постепенно поднимаясь, эта гряда присоединяется как дополнительный горный отрог к главной цепи; наконец, на севере, так далеко, насколько видит глаз, лежит равнина, усеянная оливковыми рощицами и изрезанная мелкими ручейками, среди которых, подобно властелину, взимающему дань со своих подданных, величественно катит свои воды одна из самых больших рек, орошающих земли Франции.
Лежащее предо мной плоскогорье наклонено с юга на север, с гор к равнине.
Утром, днем и вечером оно представляет собой три совершенно различных вида.
По утрам солнце встает из-за гряды холмов на востоке. За десять минут до его появления я вижу розовую дымку, которая поднимается, медленно, но победоносно захватывая все небо. На ее фоне черные силуэты холмов кажутся еще чернее. Постепенно ярко-розовый цвет дымки переходит в желтый; ее, словно стрелы, прорезают несколько лучей, предваряющих солнце, которое продолжает медленно подниматься за холмами, и их очертания золотятся в его первых лучах. Вскоре на двойной вершине, самой высокой в цепи, разливается подвижный огонь, пока не появится само светило — великолепный, сияющий, струящий пламя неугасимый кратер божественного вулкана. И, по мере того как оно поднимается, все земное возрождается к жизни: вершины Пиренеев, до тех пор тускло-белые, становятся ярко-серебряными, их темные склоны понемногу светлеют, из черных становясь лиловыми, из лиловых — голубыми; свет, стекая с вершин, заливает всю равнину; ручейки превращаются в серебряные нити, атласной лентой струится и вьется река; птицы начинают петь в зарослях олеандров, среди гранатовых и миртовых деревьев; орел царственно кружит в вышине, описывая в своем широком полете круг более чем в льё, и я вижу, как он то появляется, то исчезает.