Александр Дюма - Амори
Сегодня утром, так и не сумев заснуть, в семь часов я спустился вниз и встретил господина д'Авриньи, выходившего из комнаты дочери. Он едва заметил меня. Казалось, только одна мысль владела им. За шесть недель он не написал ни строчки в дневнике, где он освещал события своей жизни.
Дело в том, что эти дни полны горечи, но событий не было. На следующий день после возобновления болезни он написал:
«Она снова больна».
И все. Увы, я знаю заранее, что он напишет после этих слов.
Я остановил его и спросил, как дела.
— Ей не стало лучше, но она спит, — рассеянно сказал он, не глядя на меня, — миссис Браун около нее. Я сейчас приготовлю ей лекарство.
На следующий день после бала господин д'Авриньи превратил одну из комнат особняка в аптеку, и все, что Мадлен принимает, приготовлено его руками.
Я направился к комнате больной. Он остановил меня, избегая моего взгляда:
— Не входите. Вы ее разбудите!
Не обращая на меня внимания, он пошел дальше с застывшим взглядом, опущенной головой, одолеваемый единственной мыслью.
Не зная, что делать до пробуждения Мадлен, я отправился в конюшню, оседлал Стурма, вскочил в седло и пришпорил коня. Вот уже месяц я не выходил из особняка, и мне хотелось свежего воздуха.
Приехав в Булонский лес и пересекая Мадридскую аллею, я вспомнил прогулку, совершенную три месяца назад совсем в других условиях. В тот день я был на пороге счастья, сегодня — на пороге отчаяния.
Сентябрь едва начинается, а листья уже падают. Лето было очень жаркое, без обычных теплых дождей и легкого ветра. Осень наступит в этом году очень рано. Она придет и убьет цветы Мадлен.
Хотя только пробило 10 часов утра и было холодно и пасмурно, на аллеях было довольно много гуляющих. Перескакивая через изгороди и рвы, конь домчал меня до ворот Марли. К 11 часам я вернулся, разбитый усталостью и полный отчаяния. Но я почувствовал, что усталость тела уменьшает страдания души.
Мадлен только что проснулась.
Бедное дитя! Она совсем не страдает! Она тихо умирает и не замечает этого.
Она упрекнула меня за долгое отсутствие: она беспокоилась обо мне. Только о вас, Антуанетта, она никогда не говорит. Понимаете ли вы это молчание?
Я подошел к ней и извинился. Я думал, что она спит.
Не дав мне закончить, в знак прощения она протянула мне для поцелуя свою маленькую пылающую руку. Потом она попросила почитать немного из «Поля и Виргинии».
Я открыл страницу на сцене прощания героев и с трудом сдержал слезы.
Время от времени входил господин д'Авриньи, но тотчас выходил с озабоченным видом. Мадлен мягко упрекнула его за эту занятость, но он едва ее выслушал и ничего не ответил.
Мне кажется, углубившись в изучение болезни, он перестал видеть дочь.
Он вернулся около шести часов вечера, принес успокаивающую микстуру и предписал полный покой».
XXIX
«Сегодня вечером дежурил я.
Господин д'Авриньи, миссис Браун и я по очереди дежурили всю ночь. Кроме того, помогает сиделка. Хотя я был истерзан усталостью и горем, я настоял на своем праве, и господин д'Авриньи удалился без возражений.
Мадлен уснула так спокойно, словно время ее не было отмерено судьбой. Мне же не давали уснуть мои печальные мысли.
Однако к полуночи взгляд мой затуманился, голова отяжелела, и после короткой борьбы со сном, я уронил ее на край постели Мадлен. И словно для того, чтобы вознаградить меня за эти горестные бдения, начался прекрасный и счастливый сон.
Была спокойная, звездная июньская ночь. Мы с Мадлен гуляли по незнакомой местности, которую я, тем не менее, узнавал. Мы шли берегом моря, беседуя и восхищаясь игрой лунного света на серебристых волнах. Я называл ее женой, а она отвечала мне «Амори» таким нежным голосом, какого нет и у ангелов небесных.
Вдруг сон мой прервался на середине, и я увидел темную комнату, белую постель, слабый ночник; рядом сидел господин д'Авриньи, суровый и невозмутимый, грустным взглядом созерцая свою спящую дочь.
— Видите, Амори, вы напрасно настаивали на дежурстве, — сказал он холодно. — Я хорошо знаю, что в двадцать три года сон нужен больше, чем в шестьдесят. Идите отдыхать, мой друг. Я подежурю.
В его словах не было ни язвительности, ни насмешки, скорее наоборот, отеческое сочувствие к моей слабости. И все-таки, не знаю почему, я почувствовал в сердце глухое раздражение и неожиданную ревность.
Он мне кажется сверхъестественным существом, он не Бог, но и не человек, он не подвластен никакому человеческому волнению, он не нуждается в еде и во сне. В этом месяце он ни разу не ночевал в своей спальне. Он постоянно начеку, он сидит у постели, задумчивый, печальный, ищущий.
Этот человек словно сделан из железа!
Я не захотел подниматься к себе, я спустился в сад и сел на скамью, где мы когда-то сидели с Мадлен.
Мельчайшие события той ночи возникли в моей памяти.
На фасаде дома тускло светилось единственное окно: окно комнаты Мадлен.
Я смотрел на этот дрожащий слабый свет, сравнивал с ним ту жизнь, которая еще теплится в теле моей любимой, как вдруг и этот свет угас. Я содрогнулся, оставшись в полной темноте.
Не было ли это отражением моей собственной судьбы?
Уходит единственный луч света, освещавший сумерки моей жизни.
Заливаясь слезами, я вернулся в свою комнату».
Амори — Антуанетте
«Я ошибался, Антуанетта. Господин д'Авриньи, как и все, имеет минуты усталости и отчаяния. Сегодня утром я вошел в его кабинет и увидел, что он сидит за столом, положив голову на руки.
Я подумал, что он спит, и подошел к нему, чувствуя смущение от того, что обнаружил в этом человеке нечто человеческое; но нет, услышав шаги, он поднял голову, и я увидел слезы, текущие по его лицу.
Я почувствовал, что у меня сжалось сердце. Впервые я видел его слезы. Пока он казался спокойным, я верил, что есть надежда.
— Значит, всякая надежда спасти ее исчезла! — воскликнул я. — И вы больше не знаете ни одного средства, не можете придумать ни одного лекарства?!
— Ни единого, — ответил он. — Вчера я составил новое лекарство, но оно столь же бесполезно, как и прежние. Ах, что такое наука? — продолжал он, вставая и широко шагая по кабинету. — Это тень, это слово. Если бы речь шла о том, чтобы продлить жизнь старика, оживить кровь, обедненную возрастом, если бы речь шла, например, обо мне, тогда можно было бы постичь беспомощность человека в борьбе с природой, в борьбе против небытия. Нет, надо спасти дитя, рожденное вчера, надо спасти жизнь совсем молодую, совсем юную, которая просит только одного — позволить ей продолжать свое существование. Ее нужно вырвать у болезни, а я не могу, я не в состоянии!