Марина Друбецкая - Продавцы теней
— А вы хотели бы сыграть для фильмы? Не для глупой мелодрамы, конечно. Но если крупная трагедия? — отчего-то волнуясь, спросил он Лямского.
Лямский, невысокого роста человек с улыбающимися глазами, едва не подпрыгнул на стуле от удивления:
— Я наконец узнал вас, Александр Федорович! Мы были однажды на вашей премьере — что это было? «Каскады нот в сиянье звезд»? Что-то в этом роде. Да, я играл бы, но, знаете, не как сопровождение, а в дуэте с фильмой. Думал об этом. Вот, смотрите, по нашему экрану, — он показал на бледное молочное небо перед ними, — двигается облако. — Лямский уже открывал инструмент и ставил перед собой. Виолончель была решительно покрупнее, чем он, и даже, казалось, что это не музыкальный инструмент, а его волшебный походный домик, что он может — раз! — и исчезнуть в нем. — Облако — я даю ему тему. — Он сыграл несколько нот.
Поплыла мелодия и, следуя ей, облако, висевшее доселе статично, двинулось в путь. Чардынин усмехнулся. Ожогин рассмеялся. Певица поцеловала мужа в плечо. Ветер пригнал еще три облака — и Лямский дал по нотному кульбиту каждому из них. Они — три сливочных помпона — остановились, словно прислушаться, и вместе с четвертым меланхолично двинулись из «кадра», в сторону Ливадии. Виолончель пропела брутальный пассаж — и небо посерело, молочная пелена обернулась темной подпушкой, блеснул металлический предгрозовой луч солнца. Певица постукивала пальцами по столу в такт мелодии, окутывая мужа любовным взглядом. Ожогин продолжал смеяться, утирая глаза платком. Чардынин озадаченно переводил взгляд с Лямского на небо и обратно. Мажорная буря оцепенела — пауза, — бьется только одна высокая струна со звуками ожидания — то ли гудок поезда вдалеке, то ли чей-то стон во сне. Все затихли. Насторожились. Чардынин оглянулся. Слуга, державший в руках поднос с чаем, тоже застыл. В наступившей тишине над столом пролетела ночная бабочка. И Лямский закончил представление бравурным кафешантанным пассажем. Жена зацеловала его, затормошила. Остальные аплодировали.
— На месте облака могут быть гонщики или путешественник, заблудившийся в горах, понимаете? — спокойно продолжил Лямский разговор. — Или странный комик, какого еще не бывало. Без торта под мышкой и ломания стульев, а молчаливый тихий человек. Печальный, как вы, Александр Федорович.
Скоро стемнело. Вернулись в гостиную. Отражения в стеклах балконов и окон умножали количество присутствующих. Жена Лямского, смуглая Изольда, не проронившая за день ни слова, тоже захотела показывать фокусы: встала перед невидимым роялем, перевернула несуществующие нотные листы, дала указание отсутствующему аккомпаниатору, приветствовала зал скромным поклоном и запела. Это был романс Аренского, очень грустный и внезапно рассыпающийся на капельки авангардистских нот в конце каждого куплета.
Ожогин отвернулся к окну — его начали душить слезы, в нем неостановимо таяла боль, примороженная в разных уголках, коридорах, чуланах его большого тела. Он остро позавидовал любовной дружбе Лямских.
Ожогин первый раз за полтора года без Лары признался себе в своем одиночестве. В том, что одиночество мучит его как грязная одежда, прилипающая к телу, не дает дышать, мешает двигаться. Вдруг с ошеломляющей ясностью он понял, что всегда был одинок. Что они с Ларой назывались парой, но по-настоящему никогда не были вместе — рука в руку, глаза в глаза — и что его любовь к ней, которой с избытком хватало на двоих, не избавляла от одиночества, а лишь прикрывала его жалким покровом иллюзий. Он вздохнул — да так громко, что перебил певицу.
— Что ж это я! Простите великодушно! Какой же стыд глупейший, — закашлялся Ожогин.
— Это вы меня простите, — смутилась певица. По инерции она продолжала пантомиму и сделала знак невидимому аккомпаниатору убирать ноты.
— Да нет, что вы… у меня обстоятельства неудачные, поэтому… — он подошел к тому месту, где между столиком с чаем и книжными шкафами рукой певицы был нарисован рояль. — Не убирайте ноты!
— Тогда из американского шансона! — Изольда дала знак покорному аккомпаниатору, несколько раз пристукнула пальцами по несуществующей доске рояля и очень смешно запела на чужом языке. Ноги ее стали сами по себе пританцовывать неизвестный еще Ожогину танец чарльстон — легко-легко, едва-едва.
Все восторженно зааплодировали.
Ночью прошла гроза. Ливень двигался к дому медленно-медленно, со стороны моря, как громадный поезд из потоков воды, — или так снилось Ожогину.
Утром оказалось, что чудесная пара уехала с рассветом. Умчались на своем узком блестящем «мерседесе», тоже напоминавшем неведомый музыкальный инструмент, куда-то в горы. К оставленному на веранде благодарственному письму Лямский приложил обязательство «…дать серию выступлений — количество должно быть оговорено в отдельном порядке — с синематографическими полотнами, выпущенными в свет господином Александром Ожогиным. На темы безудержных приключений и безрассудных афер…»
На следующий день казалось, что музыканты всем приснились.
…Были исследованы павильоны строящейся в пяти километрах водолечебницы — Чардынин после вечера с Лямскими настоял на визите Ожогина к врачу, тот порекомендовал бассейн с теплой морской водой. Попробовали, но решили отложить купания до весны — когда можно будет пользоваться купальней в море. Проехали мимо дворца в Ливадии — оба вспомнили, как десять лет назад снимали документальную фильму про благотворительный базар, имели успех и благодарность от царской семьи, а все потому, что Ожогин не пожалел пленки на съемки бантов юных принцесс и снял четырех девочек в виде удивительной клумбы.
На Крещение и раннюю Масленицу никуда не выезжали и никого к себе не приглашали. Было выписано множество журналов, по большей мере заграничных, — с ними Ожогин и коротал время.
Сам собой среди прочих вынырнул американский «Сине-мэгэзин». Номера, где были статьи о «деле Фатти», запутанной криминальной драме, в которую был вовлечен знаменитый комик-толстяк, Чардынин от Саши припрятывал. Те же выпуски, где подробно излагались действия Адольфа Цукора, венгра, создававшего на глазах у всего мира киноимперию на Холливудских холмах, наоборот, незаметно подкладывал.
Для переводов был нанят студент-юрист, находящийся в Ялте на излечении. Тихоня-очкарик Петр Трофимов, как отрекомендовал себя студент, владел и английским, и французским. Ожогин в первые дни присматривался к нему с тем азартным любопытством, с которым смотрел когда-то на обитателей своего московского домашнего зверинца. Петя переводил с листа мерным спокойным голосом с любой строчки, которую ногтем отчеркивал ему Ожогин. Отточенный карандашик в руке. Спина выпрямлена. В великоватых круглых очках отражаются настольная лампа, шкаф и часть лица Ожогина. Закончив статью, Петя аккуратно накрепко закрывал рот, как будто кончался завод машинки, и молча ждал следующей команды. А Ожогина устраивало, что переводчик в большей степени смотрелся ловко сконструированным аппаратиком, чем человеком.