Якоб Ланг - Наложница фараона
— Это хороший конец? — спросил мальчик с прежней серьезностью.
— Да, — по-прежнему коротко отвечала мать. И порывисто поцеловала щеки мальчика.
— Теперь спи, Андреас, спи. И прости меня. Сама не знаю…
И они закрыли глаза и уснули в спокойном тепле.
* * *Резчик больше никогда не приходил к Елене и не видался ни с ней, ни с ее сыном. Вскоре и женился резчик.
* * *А что такое была женитьба Элиаса Франка на вдове иудея Вольфа, все же было не совсем ясно. То есть, пожалуй, в первый черед неясно было, почему никто не изумляется этой женитьбе. Ведь она, кажется, подавала довольно поводов для удивления, недоумения даже. Ведь Элиас любил свою жену Елену и никогда никому на нее не жаловался; более того, всем хвалил ее и гордился ее обаянием, учтивостью и деликатностью. От нее он имел сына, такого чудесного мальчика, а о сыне он всегда мечтал и с его появлением на свет, казалось, был совсем счастлив. И вдруг, после новой женитьбы, перестал совсем заботиться о мальчике, не скучал о нем и не тревожился, даже и видеть его не стремился, словно это был чужой мальчик, а не его сын, так похожий на него. Конечно, бывает и такое, но странно было, что никто, совсем никто не удивляется хотя бы немного.
И сам Элиас не мог бы сказать, как же это все случилось. Он и не ссорился с Еленой. Моментами ему вдруг хотелось напрячь память и вспомнить, как же они расстались. Но не вспоминалось. А ведь это не могло сделаться так вдруг, чтобы она с маленьким ребенком вдруг ушла из его дома. Неужели он прогнал ее, заставил уйти? Разве он способен на такую несправедливость, жестокость? И если он это сделал, почему же его не мучит теперь чувство вины? Нет чувства вины, а есть ощущение, будто он в каком-то странном дурманном забытье, и не в силах думать и чувствовать полно и сильно. Все в городе знали его как справедливого и честного судью, он таким и оставался, но как-то тягостно было ему теперь в суде, какая-то тоска придавливала. И почему никто не осуждал его, когда он внезапно женился на госпоже Амине? Дом Вольфа она продала и перебралась вместе с дочерью в дом судьи Франка, а его жена Елена вернулась в мастерскую, где прежде работала, и стала жить в доме, где комнаты сдавались внаем… Вдруг он как-то тупо и странно думал — до тупой головной боли — почему никто не осуждает его? Как это так сделалось, что все будто в каком-то забытье, и все воспринимают, как во сне, когда может происходить что-то странное и невозможно что-то сделать сознательно, какое-то оцепенение. Двигаешься, действуешь, живешь, но в каком-то оцепенении…
Были и еще странные несоответствия, нелогичности. Например, временами он вспоминал, в каком запустении он видел дом Вольфа, а теперь его собственный дом, в котором хозяйничала госпожа Амина, казался ему уютным и нарядным. Но ведь и другим так виделось… И в конце концов этому возможно было найти простое объяснение: например, то, что Вольф обеднел, у него денег не было. Но почему Элиас не помнил своего первого впечатления о ней? Только смутно-смутно тлело зыбким огоньком на самом дне памяти, что она ему вовсе не понравилась. И как же так сделалось, что она стала его женой? Не мог вспомнить. Хотелось тереть виски пальцами, сжимать. Но не вспоминалось. Казалось нелепым, бессмысленным спрашивать об этом других. Но ведь никто никогда не заговаривал с ним об этом, никто ни разу не припомнил никаких подробностей, как он ухаживал за ней, как собрался на ней жениться… Он теперь был очень привязан к дочери госпожи Амины и покойного Вольфа, к Алибе, но все равно смутно, очень смутно помнил, что когда-то, в самый первый раз, девочка произвела на него странное впечатление. А вот теперь он с какой-то даже страстью заботился о ней, она казалась ему такой умной и красивой. И все в каком-то оцепенении. И сквозь это оцепенение билась, словно маленькое крылатое насекомое о стекло, чувство-мысль о том, что эту свою заботу, эту любовь он должен отдавать не этой девочке, а совсем другому ребенку. И здесь-то не было никакой загадки, никакой тайны. Она знал, что своему сыну он должен это все отдавать. Но знал умом. Сердце молчало, будто закаменело, и ни искорки живого чувства к мальчику. И еще было странное: все хвалили маленького Андреаса, восхищались его красотой и детским милым умом; но почему-то никто не осуждал его отца за то, что тот не заботится о сыне. Словно бы эта сторона существования Элиаса Франка окружилась невидимой, но плотной стеной, и все молчали, как зачарованные; ничему не удивлялись, не могли за эту стену проникнуть и не пытались.
Элиас порою ощущал это странное свое оцепенение, забытье, но ощущал как некую данность безысходности, как то, от чего нельзя, невозможно освободиться. А другие совсем ничего не ощущали и не задумывались, почему не ощущают; им довольно было вникать в свои дела, в свое собственное существование… Но это все как-то просто, упрощенно все… А ведь все было сложнее… Но как все было? Какое оно было во всей своей сложности? Не представлялось…
И Елена… Что думала и чувствовала она? Она могла бы возбудить к нему людскую ненависть. Наверное, любая женщина так и поступала бы совершенно безоглядно на ее месте. Почему она так не поступала? Что было причиной? Свойственные ей благородные чувства, не позволявшие низко мстить? Или тонкость материнского чувства подсказывала ей, что подобная месть, стоит лишь ее раскрутить, скажется не только на отце, но и на сыне? Или она просто все еще любила Элиаса?.. Все это проносилось в его сознании так быстро, скомканно, словно случайно прорвав эту невидимую плотную стену; прорвав силой быстроты; и от этой же быстроты, от этого усилия, с которым приходилось прорываться, оно утрачивало ясность, отчетливость, делалось рыхлым каким-то, зыбким, растекалось в исчезновении… В сущности, он и не думал о Елене, не мог…
* * *Андреас все вырастал. Когда он был маленьким, мать возила его летом в деревню, где жила ее сестра. Но когда ему исполнилось семь лет, она стала бояться, что грубые сельские нравы повредят ему. Она вовсе не боялась, что он может воспринять что-то дурное, дурное не приставало к нему; она боялась, что его, такого чувствительного, может ранить открытое сильное проявление грубости, может причинить ему боль. Поэтому она перестала возить его к деревенским родным.
С шести до одиннадцати лет Андреас учился в монастырской школе. Мать его умела читать и писать, и еще до начала учения показала ему, как пишутся буквы, и научила складывать слоги и слова. В первый год она сама водила его до ворот монастыря. Утром рано вставала, кормила его завтраком, собирала, и шла вместе с ним. Но в семь лет он однажды сказал ей мило и ненавязчиво: