Сидони-Габриель Колетт - Преграда
Я думаю, нет места на свете, где я чувствовала бы себя хуже, чем сейчас здесь. Ветер, слова Майи, стыд, что я их слушаю, – от всего этого меня охватывает какое-то недомогание сродни мигрени, или там морской болезни, или желудочных колик… Увы, я не могу сомневаться в том, что эта женщина страдает! Она страдает как умеет, пусть это страдание и по её мерке.
– …и улыбочка у него, знаете, такая, будто он видит что-то, что вам ни в жизнь не увидеть, будто глядит сквозь стену. Я ему не раз говорила в такие минуты: «Жанна д'Арк и её видение!»
…Но я не имею никакого права обсуждать качество её страдания. И вообще, что я здесь делаю? Зачем мне выслушивать всю эту унизительную исповедь? Любой мой вопрос, любое моё восклицание неизбежно вызывают Майю на всё большую откровенность, а моё поведение уподобляется тем самым подслушиванию под дверью или вскрыванию чужого письма…
Единственная достойная фраза, мужественный выкрик: «Замолчите! Жан мой!..» – отказывается сорваться с моих губ.
– Давайте походим немного, здесь невозможно дует… Заметьте, то, в чём я упрекаю Жана, не назовёшь преступлением. Он просто такой тип, и всё… Когда женщина говорит о своём любовнике, что он честолюбив, и мнит себя выше всех, и щедр лишь в меру, то это ещё не значит, что его следует повесить. Но в Жане есть ещё что-то худшее.
– Что именно?
Мы идём вдоль стены музея Оранжери, она защищает нас от ветра. Надо торопиться, воспользоваться этой передышкой и не пропустить самое важное признание, которое оставила «на закуску» бедная брошенная любовница… До чего же я продрогла!..
– Самое худшее в нём… это… его манера сматываться.
– В самом деле?
– Он сматывается как никто, и вернуть его невозможно. Я говорю об этом спокойно, потому что первый шок, к счастью, уже прошёл, но Жан поступил со мной точно так же, как с Мартой Виз, при том что она настоящая звезда, и с госпожой… Чёрт возьми, нет у меня памяти на фамилии!.. Ну эта вдова, такая шикарная блондинка?.. Да пёс с ней, неважно… Он сматывается ни с того ни с сего, и это самое ужасное. Обычно, если кого-нибудь бросаешь, то закатываешь сцену, верно? Либо люди постепенно всё больше удаляются друг от друга… Так вот, моя дорогая, он сматывается посредине фразы, тихо прикрыв за собой дверь, либо выходит купить сигареты и возникает через какое-то время в форме изящно написанного прощального письма, весьма впечатляющего. Не знаю, такая ли вы, как я, но на меня это производит куда большее впечатление, чем господин, который устраивает сцену: «Раз мы должны расстаться…» Манера Жана сматываться – самая худшая, потому что, заметьте, он вовсе не из тех, кто опустошает ваш кошелёк и исчезает, как дым от сигареты, вовсе нет! Ему пишешь, просишь свидания и встречаешь в назначенном месте господина, которого зовут Жан. Узнаёшь его костюм, его галстук, его трость, его запонки, даже звук его голоса. Но что до самого господина… Он так удачно «смотался», что, сколько ни пяль на него глаза, всё себя спрашиваешь: «Никак не пойму, спала я с этим человеком или нет?» Послушайте, я не злая, но мне хотелось бы поглядеть в глаза той женщины, которая меня сменила, когда он и от неё смотается!.. Ну вот, теперь ещё и дождь закапал, только этого нам не хватало. Пошли, я отвезу вас на своей машине. Кстати, она жёлтого цвета, но это так, к слову, я не суеверная. Машина и тот, кто ждёт меня в ней, – это попытка, бледная попытка…
– Нет, не могу. Мне здесь неподалёку надо кое-что купить…
– Тогда побежали, я отдаю вам половину своего зонтика.
– Нет-нет, бегите к машине, моя одежда не боится дождя… Бегите… Конечно, я вам позвоню…
Она бежит, такая миниатюрная, и её юбка, которую она приподняла, облегает её колени, как короткие кальсончики. Она исчезает, куда более лёгкая, нежели тот груз, что она мне оставила. О, сейчас мне хотелось бы говорить, признаться во всём, выкинуть из себя всё, что я только что подавляла в себе…
– Майя!..
К счастью, она не слышит… Я останавливаю проезжающее такси, говорю адрес на бульваре Бертье: «И побыстрее, пожалуйста!» А что, если Жан в моё отсутствие взял и смотался?
– Жан!.. А, ты дома!..
– А где же мне быть?.. Что с тобой?
– Ничего… Представляешь… Я попала под дождь и вот вернулась сюда, вместо того чтобы пойти переодеться в гостиницу. Так глупо получилось…
– Возвращаться сюда никогда не глупо.
– Но мне хотелось получше выглядеть… А я пришла такой, какой была прежде.
– Надеюсь. Ты очень похожа на ту путешественницу которая однажды ночью села тут прямо на ковёр… Ты мне нравишься…
– Не меньше, чем та путешественница?
– Даже больше.
Я медленно прихожу в себя. Болтовнёй с Жаном, благожелательными, но мало что значащими фразами я пытаюсь скрыть то смятение, которое охватило меня, когда я расставалась с Майей. По мере приближения к дому оно всё возрастало и превратилось наконец в подлинное отчаяние: «Жан уехал… Я чувствую, что он уехал… Я в этом уверена…»
Слова Майи преследовали меня на протяжении всего пути, словно зловещая сила судьбы: «Он сматывается, и вернуть его невозможно…» Когда я увидела узкий дом, ослеплённый закрытыми ставнями, мне показалось, что там никого нет, я крикнула, и голос мой зазвучал, как в дурном сне: «Жан!..»
Но он здесь, вот он, живой, невредимый, ходит между пылающим камином, который он специально раздул для меня, и торшером с абажуром в виде светящейся крыши пагоды. Полированные витые ножки кресел отражают пламя, а шёлковые занавески на окнах своим насыщенным красным цветом придают комнате праздничность…
– Что с тобой?.. Ты сказала, что пройдёшь несколько шагов, чтобы подышать свежим воздухом, а приезжаешь в такси, да ещё с таким видом, будто едешь невесть откуда…
– Мне кажется, я простудилась… Какое здесь живительное тепло…
– На ужин у нас будут рябчики и венский торт, большой, тяжёлый…
– В самом деле?.. Вот это да!.. А что сказал жестянщик?
– Увидев дверцу с большой вмятиной посредине, он сказал: «Дверца смята».
– От него ничего не скроешь…
Жан ходит взад-вперёд, придвигает кресло к огню, поправляет занавески, «убирает» комнату с готовностью гостеприимного холостяка. Проходя мимо меня, он ласково касается моего Колена, обеими руками берёт за уши, словно за ручки кастрюли, и поворачивает голову так, чтобы было удобно меня поцеловать… Его руки, его тело, его гладкая щека – всё это упругое и тёплое, всё это бесконечно ценно-живое. Я гляжу на него и восхищаюсь им. Он так близок и так свободен, быть может, он всецело принадлежит мне, а быть может, уже потерян для меня…
– И сколько понадобится дней?
– Кому?
– Этому жестянщику.
Видимо, Жан удивлён той паузой, которая повисла между его последней фразой и моим вопросом. Должно быть, она была долгой, и всё это время мои мысли бродили вокруг него, и я с горькой гордостью отмечала, какой он цельный, не битый жизнью, созданный, чтобы причинять людям боль, как сказала бы я вчера, – а сегодня я говорю: чтобы мне причинить боль.