Мануэль Гонзалес - Любовь и чума
«Сиани! Император не подписал трактата, но виноват в этом случае исключительно я сам: вино было прелестное, я заснул, как убитый. А когда я проснулся, он уже был на охоте».
— Ты в этом убежден? — перебил его Орио.
— Без всякого сомнения! Попробуй и увидишь!
— Возможно, ты прав! Я ведь часто попадаюсь на удочку, но во всех других случаях ты судишь слишком строго Мануила Комнина: в нем много замечательных и блестящих качеств.
— Да, блестящих масок, под которыми кроется глубокая порочность.
— Он щедр, это во-первых! — возразил Молипиери. — А такая черта в его положении может засчитаться как степень добродетели!
— Да, нечего сказать, — отозвался Сиани, — хороша добродетель!
— А как он обходителен, красноречив, приветлив!
— И как тверд в своем правиле: никогда не держать никаких обещаний! — договорил Сиани.
— Я этого не знаю, — возразил Молипиери, — но я слышал не раз весьма лестные отзывы о его беспристрастии. И в нем очень развито религиозное чувство; он уже в нашу бытность вручил крупную сумму патриарху Зосиму на украшение церкви.
— Да, его справедливость подтверждается даже его царским престолом, который он похитил у законных властителей, а его благочестие — тем открытым цинизмом, с которым он относится к самым священным узам.
— Нет, ты просто предубежден против него, а потому и видишь в императоре только одно дурное: Комнин слишком могуществен, чтобы прибегать к подпольным, неблаговидным действиям.
— Если бы ты спустился в темные глубины его мыслей и целей, то стал бы говорить совершенно иное.
— Мне не раз приходилось следить за императором вне блеска его сана, на домашних пирах, откуда изгонялся даже призрак притворства. Он держал себя просто, как радушный хозяин и веселый товарищ!
Валериано пожал презрительно плечами.
— Мне приходилось видеть его во время пышных оргий, — продолжал Орио, — в критический момент, когда лица бледнеют под силой усталости, и цветы, истощившие все свои ароматы, опускают болезненно увядшие головки, он один из всех вставал свежий, цветущий, с блестящими глазами и, освещенный пламенем догорающих свеч, предлагал с тайной гордостью соучастникам пира осушить исполинскую и тяжелую чашу, сверкавшую бриллиантами, которую сам выпивал всегда залпом! Он был великолепен в подобную минуту!
— Я и не сомневаюсь, что он производил блистательный эффект среди этого хаоса наклоненных голов, отягощенных хмелем, опрокинутых кубков, угасающих свеч и вообще безобразия закончившейся оргии.
— Дело в том, что я видел его прекрасным и великим не только лишь на пирах: три дня тому назад мы купались в заливе и увидели девочку, которую течение уносило стремительно по направлению к морю. Комнин догнал ее и спас от смерти!
— Да, ребенок действительно обязан ему жизнью! — согласился Сиани. — Но на следующий день три купеческих судна потерпели крушение на водах Пропонтиды. И, прими во внимание, суда те принадлежали Алеппскому султану, к которому Комнин относился всегда с полнейшим дружелюбием. Что ж сделал этот доблестный, великий император? Когда эти несчастные, покрытые увечьями, истомленные люди напрягали все силы, чтобы добраться до берега, он дал тайный приказ убить их незаметно одного за другим, для того чтобы воспользоваться оставшеюся добычей!
— Это низко и дурно, — заметил Молипиери, — и все же я надеюсь, что будущность внесет большие перемены в твои взгляды на личность Мануила Комнина!
— Эта будущность, Орио, настанет для нас завтра! — отозвался Сиани.
Почти в ту же минуту в конце длинной аллеи появился слуга, направлявшийся к месту, где сидели посланники.
— Кто-то идет сюда! — заметил Валериано.
— Это Азан Иоаннис, твой преданный далмат[3]! — пояснил Молипиери. — Вот золотой слуга! Я готов поручиться, что твоя подозрительность, как говорят о ней болтливые люди, никогда не коснулась этого человека!
— Может быть! — отвечал хладнокровно Сиани.
— Как же так: «может быть»? — вскипятился Орио. — Этот ответ доказывает, что ты до сих пор еще не убедился в преданности этого человека, который отказался от выгодного места при семействе ди Понте, чтобы ехать за тобой и лежать по ночам у дверей твоей спальной, как верная собака! Если он не сумел внушить тебе доверия, то другие подавно осуждены подвергнуться досадной участи!
— Мой ответ озадачит тебя своей оригинальностью, — отозвался Сиани, — меня страшит в Азане исключительно его странная, чрезмерная преданность!
Пока друзья обменивались этими словами, заслуживший похвалы Орио далмат шел размеренным шагом по тенистой аллее. Ему было лет тридцать, он был ловок и строен и имел лицо, напоминавшее своей прозрачной нежностью и правильностью лицо красивой девушки, а его голубые глаза были окружены мягкой, едва приметной тенью. Его черные волосы ниспадали на плечи целой массой кудрей. Под бледными губами блестели очень острые, как у волка, зубы, а в уши были продеты два золотых кольца. Вообще же и наружность, и приемы далмата носили отпечаток глубокой меланхолии, граничившей с болезненностью. Никакой возможности близко наблюдать за личностью Азана не было, и самый проницательный и наметанный глаз не сумел бы проникнуть во внутреннюю жизнь этого человека, скрывавшего под маской вечной невозмутимости и печали, и радости, и страсти, и стремления своей странной натуры.
Но за ним тем не менее признавали три качества, доказанные фактами: замечательный ум, большую исполнительность и рабскую покорность своему господину. Азан очень нередко подвергался насмешкам и глумлению товарищей, но до каких размеров они бы ни достигали, он отвечал на них презрительным молчанием.
Судя по этим данным, можно было подумать, и едва ли ошибочно, что далмат отказался от прав на свою жизнь и принес ее в жертву какой-то крайне важной и таинственной цели.
Приблизившись к беседке, где сидели посланники, Азан отвесил почтительный поклон и остановился в молчании.
— Ты пришел доложить о каком-нибудь деле? — спросил его Сиани.
— Да, синьор! — отвечал с покорностью далмат. — Венецианский священник и несколько торговцев прибыли одновременно с толпою вашей прислуги, возвратившейся с праздника, и все без исключения спрашивают милости дозволить им явиться.
— Теперь вовсе не время для таких аудиенций! — проговорил Молипиери.
— В таком случае я так и скажу им, — ответил тихо далмат и, поклонившись опять молодым людям, направился было назад.
— Азан! — крикнул Сиани повелительным голосом.
Далмат остановился.