Сандра Уорт - Леди Роз
Решительное выражение ее лица не оставляло никакой надежды; я знала, что спорить бесполезно. Я подавила досаду и медленно закрыла сундук.
– Да, сестра Мадлен.
Развязав матерчатый пояс, который скреплял ее одеяние, сестра сняла с талии четки, поднесла их к губам и положила на комод. Я расстегнула брошь, закреплявшую ее вуаль, сняла белую головную повязку, плат, чепец, находившийся под ним кусок белой хлопчатобумажной ткани, все бережно свернула, отложила в сторону, помогла сестре снять белую плиссированную рясу, бывшую форменным облачением монахинь бенедиктинского ордена, и повесила ее сушиться в шкаф. Потом помогла сестре Мадлен набраться на высокую кровать, принесла кубок вина, Который сестра быстро осушила, и немного сыра, отторгнутого жестом руки. В простой хлопчатобумажной ночной рубашке, с распущенными тонкими седыми волосами и одеялом, натянутым на плечи, она мыглядела не плотной и крепкой, а старой и хрупкой. Ощутив жалость, я вновь наполнила ее кубок, вытерла сестре лоб полотенцем, смоченным в ароматной поде из серебряного тазика, и расчесала ее спута-ншиеся волосы своей щеткой из свиной щетины.
– Так лучше? – спросила я.
Сестра вздохнула от удовольствия.
– Oui, топ enfant,[7] – еле слышно сказала она и закрыла глаза.
Я подошла к окну. Начали прибывать гости; от их доносившегося снизу смеха у меня разрывалось сердце. Последние восемь месяцев я провела в монастыре и тосковала по молодым людям, смеху, музыке и танцам – всему тому, чего лишилась после смерти отца.
– Изабель, спой мне, – отрывисто сказала сестра Мадлен.
Я подошла к сундуку и достала маленькую деревянную лиру. Она хорошо служила мне в монастыре, потому что играла тихо; можно было изливать свое одиночество в нежных нотах даже по ночам. Потом я открыла окно, и сырой прохладный воздух коснулся моих щек. Гроза прошла, ветер разнес тучи, и больше ничто не скрывало чудесный июньский закат. Восток был бледно-синим, а несколько облачков, оставшихся на западе, окрасились в персиковый цвет, отбрасывая сияние на деревню, где уже начали зажигаться огни. Но за время, прошедшее после смерти отца, я поняла, что красота природы не может утешить боль и невыразимую печаль, накопившиеся в глубине моей души.
Я лишилась матери и отца, а братьев и сестер у меня не было. При дворе меня должны были выдать замуж. Хотя мое сердце изнывало по любви, о которой пели трубадуры и писали поэты, по той любви, которую, судя по всему, испытывали друг к другу мои родители (после смерти матери отец так и не женился), я знала, что такая любовь мне не суждена. Браки заключались не по любви, а ради земель и богатства, и мало кто из женщин, способных предложить мужу земли, мог надеяться, что судьба дарует им суженого. Даже особы королевской крови женились ради союзов и торговых соглашений, а мое будущее зависело от ланкастерской королевы Маргариты Анжуйской, в пятнадцать лет выданной замуж за безумного короля. С какой стати она будет меня жалеть? Королева станет моей опекуншей и выдаст замуж лишь потому, что опекунство обеспечит ей неплохой годовой доход, а устройство брака изрядно пополнит кошелек.
Я не знала, почему мир устроен так скверно, но у него были свои любимчики, и я – скорее всего, по глупости – смела надеяться, что стану одной из редких счастливиц, которым улыбается Фортуна. Однако это не мешало мне тосковать по маленьким радостям вроде сегодняшнего пира, на котором можно было бы посмеяться, поболтать с ровесниками и получить удовольствие от жизни.
Ощущая острое чувство потери, я наклонила голову и стала перебирать струны. Комната огласилась грустными звуками. Начав петь, я вложила в слова всю свою душу, и мелодия так захватила меня, что я услышала в ней собственные слезы…
Неужели я никогда не увижу солнца перед грозой? Неужели мое сердце не ощутит радости до самой смерти?
Неужели я не узнаю твоей любви, милый? Я тебя потеряла, потеряла навеки…
Я устремила взгляд ввысь. Небо окрасилось в разные цвета. Пока я пела, облака стали золотисто-розовыми. В небе парила птица, одинокая и свободная. Я следила за птицей, пока та не исчезла. Затем цвет неба изменился снова; землю окутало нежное розовое сияние. Не знаю, что на меня нашло, но внезапно я ощутила смертельную тоску, которую не смогла бы ни понять, ни описать словами. Но инстинкт подсказывал мне, что единственным средством от пустоты и одиночества является неуловимое чувство, которое поэты называют любовью. Завершив песню, я склонила голову и закрыла глаза. Из глубины моей души вырвалась молчаливая просьба; я обратилась к мойрам и дала им клятву.
– Изабель…
Я захлопала глазами и не сразу пришла в себя.
– Да, сестра Мадлен?
– Если хочешь, мы можем пойти на пир.
Я не поверила своим ушам и потеряла дар речи. Когда слова монахини наконец дошли до меня, я засмеялась от радости. Засмеялась, глядя на небо, на облака, на слуг, принимавших лошадей у прибывших гостей. Спрыгнула с кресла, прижала руки к губам, прочитала молитву и возблагодарила Небеса. Продолжая смеяться и плакать одновременно, я повернулась к сестре Мадлен. Та следила за мной и ласково улыбалась.
Я подбежала к монахине, Схватила ее морщинистую руку и прижала к губам.
– Спасибо, милая сестра Мадлен!
Она вспыхнула и пробормотала:
– С’est rieri…[8] Не за что. Но если мы действительно пойдем на пир, та petite,[9] то нам придется поторопиться.
Я побежала к сундуку и стала рыться в нем, разыскивая нарядное платье из темно-голубого шелка и серебристой тафты с вышивкой в виде крохотных серебряных листочков; раньше у меня не было возможности его надеть. Когда я вынула его из сундука, платье с высокой талией, низким вырезом, отороченным мехом горностая, и пышными складками, собранными в шлейф, замерцало, как лунный свет.
– Изабель, ты должна быть очень осторожна, – сказала сестра Мадлен, помогая мне надеть великолепное платье и распустить длинные волосы.
– Почему? – спросила я, опьянев от радости.
– Ты слишком хороша. Большие глаза, лебединая шея… На этом пиру соберутся йоркисты, а все они насильники и убийцы.
– Так уж и все? – еще не очнувшись от горячки, лукаво спросила я. Неужели сестра Мадлен выпила лишнего? Раньше она никогда не хвалила меня. Да и с какой стати? Глаза у меня не голубые, а карие, волосы не золотистые, а каштановые… Ах, если бы у меня было зеркало! Но в приорате зеркала были под запретом, ибо, как постоянно напоминали нам монахини, единственные глаза, которые имеют значение, – это глаза Господа. – Мне уже приходилось видеть йоркистов, и они не были похожи на насильников и убийц.