Мария Кунцевич - Чужеземка
Роза дернулась как ужаленная.
— Что? Моя «прелестная невестка»? О, большое ей спасибо за протекцию. Только нет, сегодняшний вечер не польский, а мой вечер. Да. Исключительно мой! И замысел, и исполнение. А уж там пусть моя «прелестная невестка» устраивает польские вечера, — Кшись с Зузей краковяк станцуют…
И, кивнув, она вышла, оставив собравшихся в совершенном остолбенении.
Римский вечер Розы почти окончательно погубил ее в сердце сына. Этой обиды он не мог ей простить. Впрочем, назавтра она сама назначила день своего отъезда, заметив, что сыта по горло сыновними «отравленными конфетками». Настроение было такое, будто в доме лежал смертельно больной. Дети ходили на цыпочках, взрослые подавленно вздыхали, вздрагивали при мало-мальски громком звуке, не строили планов — ждали.
Роза, прохаживаясь по квартире, напевала; она словно не замечала ужаса, с каким на нее смотрели внуки, по-прежнему капризничала за столом, громила горничную за неловкость и пропадала на дальних прогулках. Теперь ее никто не сопровождал, одна бродила она по городу. Вернувшись, она появлялась в комнате, где как раз находился кто-нибудь из домашних или хотя бы из слуг, и начинала рассказывать. Как ей было приятно, какие еще никому не знакомые редкости осматривала она, как в музеях ей старались услужить швейцары и совершенно чужие женщины, какую картину неизвестного мастера она открыла, — куда лучше многих прославленных полотен, — и как солнце медлило с закатом, чтобы дать ей возможность поспеть на террасу в Вилле Медичи. Все это провозглашалось стоя, как срочное сообщение о каком-то чрезвычайном событии. Слушатели молчали. Тогда, кашлянув, Роза брала какую-нибудь книгу или ноты и удалялась с этой добычей к себе. В своей комнате Роза проводила довольно много времени — никто толком не знал, что она там делает. Дети, приходя звать бабушку к столу, оглядывали хорошо знакомый кабинетик так, как будто это была пещера колдуна, — со страхом и любопытством. Ящики, чемоданы были всегда закрыты, заперты на ключ. Несмотря на это, Роза с неудовольствием следила из-за полуопущенных век за рыщущими взглядами внуков.
— Ну чего, чего? — говорила она. — Комнаты, что ли, не видали? Сказали свое, и хватит. Что за страсть подглядывать да вынюхивать!
Однажды вечером Владислав, проходя через переднюю — уже поужинали, матери он с утра не видел, еду в тот день она велела приносить к ней, — остановился перед дверью в комнату Розы. У самого пола светлела щель — мать не спала. Владик даже вздрогнул от беспокойства, от жалости. Потянуло зайти к ней, поговорить, поглядеть на это беспощадное, неразумное лицо, немножко посмеяться, немножко погрустить… Нет. Зачем наново связывать разорванные нити? Никогда не удастся с Розой договориться, все это пустое. Тратить силы для того, чтобы потом отчаяться, — зачем? Он уже собирался уйти. Вдруг послышался шум. Кто-то произносил отдельные слова, затем стал тихонько напевать, наконец — о, как это было знакомо! — раздались страстные, горловые рыдания. Владик толкнул дверь.
Роза стояла на коленях возле козетки, прижимаясь головой к краю, обнимая руками какие-то мелкие предметы, лежавшие в козетке. Она не пошевелилась, когда Владик прильнул к ней; ее слезы смочили ему висок. Хруст шелка, милое сухое тепло, запах пармских фиалок и тот, другой, более глубокий, волнующий, свежий, как бы собственный запах детства… Владик прижался к матери, целовал вздрагивающие от рыданий плечи.
— Мамусик, мамусик, не надо…
Они вместе поднялись с колен и сели на козетке. Роза прошептала:
— Осторожнее, ради бога, сомнешь…
Й начала торопливо отодвигать в сторону какие-то вещи. Владик спросил:
— Что это там у тебя, родная?
— Да вот, — ответила она, — все изменники, изменники… Только изменники у меня и остались.
Он придвинул лампу: там был крестик, который Роза после разрыва забрала у Михала, смычок, подаренный ей Сарасате, локон покойного Казичка, фотография Владика перед свадьбой.
— Часами сижу и гляжу на этих изменников. Сердце кровью обливается… И хоть бы кто-нибудь из внуков пришел, сел рядышком, погладил по голове! Нет. Смотрят на меня, как на чудачку, как на старого человека… Ах, старость!
На следующий день Владислав повез мать в Остию. Страда[46], влажная от росы, отблескивала черным. Воздух дышал дикими травами, Тибром и бензином. Роза сияла. Всякий раз, когда кто-нибудь помогал ей освободиться от гнева, она так радовалась жизни, словно ей сызнова подарили ее, сызнова полную надежд. Владислав боялся, что окрестный пейзаж покажется матери скучным, все обещал:
— Подожди, это еще не то, вот ты увидишь, как красиво у моря. А потом еще античная Остия — чудо, настоящее чудо.
Роза хлопала его по руке.
— Да что ты заладил: не то, не то! А эти маргаритки огромные — не чудо? А вот те желтые виноградники? А ласточки? А воздух? А этот кипарис? А ты сам, твоя собственная славная мордашка? Какие еще нужны чудеса?
В Остии, на пляже, они сначала походили по мосткам, вдыхая запах водорослей и соленый ветер необъятной морской дали. Роза не захотела посидеть на песке, зато она объедалась странными темно-красными ягодами — framboli di mare, — которые продавались в кулечках на пляже. Пройдя длинный, тянувшийся вдоль побережья бульвар, они свернули и углубились в обросшие хвойным лесом дюны. Там они могли, как когда-то за рогаткой польского городка, сесть на опушке и наслаждаться смолистым благоуханием сосен. Только вместо белых гвоздичек вокруг рос вереск с огромными, как колокольчики, цветками. Поодаль шумело море, девушка, пасущая коз, пела «Джовинеццу», по небу, точно паруса на солнце, плыли яркие облака, большой петух, весь бронзовый, стоял на дороге, хлопая крыльями.
— Gallus romanus[47], — улыбнулся Владик.
Роза с внезапным вниманием посмотрела на ветку вереска у своих колен, подняла голову, солнечный свет ударил ей в глаза, она раздула ноздри.
— Ах, какое тут все другое! Совсем другое! Framboli di mare. И вереск — великан. И петух, ах, gallus… Владик… — Она схватила руку сына, прижала к губам. — Владик, так ты в самом деле вывез, привез меня… И я, я вижу другой мир! Спасибо.
Весь день они провели, лениво бродя по Лидо, только к вечеру добрались до раскопок, до ворот мертвого города. Уже мало было посетителей, и сторож неохотно впустил новых, поторапливал: «Ма presto, presto, signori»[48]. Миновав какие-то саркофаги, надгробия, они вышли на decumanus[49]. Выложенная каменными плитами дорога вела среди развалин к закату, который сиял бледным осенним светом. Они шли, громко стуча каблуками, дорога то расширялась, то сужалась, местами переходила в плотину, разделявшую облицованные камнем пруды, в других местах пересекала поросшие травой площади, где кипарисы вздымались как черные костры, а молочная нагота колонн мягко светилась в сумерках. Там и тут среди обломков крылатая Виктория без лица или застывшая в жадном ожидании маска без туловища испытывали, казалось, муки Тантала, не в силах вырваться из мраморных оков.