Филипп Эриа - Время любить
– Тебе-то что, ты ведь здесь ни при чем, значит, заткнись!
– А ты, пожалуйста, не груби! Жюстен наш гость. Вы, кажется, хотели что-то сказать, Жюстен? Мне интересно вас послушать.
– Да так, ничего. Короче, значит, надо все эти гнусности, которые они на вас обрушили и с которыми вы сумели благополучно разделаться,– надо по той или иной причине снова собрать в одну кучу и публично швырнуть в лицо вашей семье. По-моему, это подло.
– Подло другое,– крикнул Рено,– оставлять в беде Патрика! Более чем подло – это трусость.
Я поняла, что он хочет вывести меня из терпения.
– Ты уже сам не понимаешь, что говоришь.
– Правду,– возразил он, не глядя мне в лицо,– от нее требуется проявить храбрость, а храбрости-то у нее как раз и нет. Твердит, что она, мол, далека от предрассудков, а сама – обыкновенная буржуазка... Да-да, я правильно угадал, видишь, она обозлилась.
Я взяла его за руку и сильно тряхнула, чтобы он взглянул на меня.
– Хватит об этом, ладно? Раз ты не можешь говорить на эту тему спокойно и не грубить. И заруби себе на носу, я не буду выступать свидетельницей на этом процессе, говорю тебе раз и навсегда. Теперешний наш спор только укрепил меня в моем решении. А Жюстен сумел великолепно сформулировать причины, по которым мне не следует выступать.
Чернильно-черный глаз Рено метнул на Жюстена порцию самых ядовитых своих чернил, но никто из нас не тронулся с места.
– Можно встать из-за стола? – сдавленным голосом спросил Рено.
– Если хочешь. Возьми фрукты и съешь их, где тебе будет угодно.
Он захватил целую гору фруктов и побрел прямо к склону, где начиналась сосновая роща.
Жюстен из-за стола не встал.
Когда я поднялась на второй этаж, собираясь ложиться, я потихоньку открыла дверь спальни Рено и неслышно приблизилась к постели. Он спал или притворился, что спит. В окно вливался свет луны и ночной воздух. Через минуту я уже различила черты его лица, пушистую щеточку ресниц, к которой я приглядывалась сотни раз, стараясь угадать еще с его младенчества, спит он или нет, и которая сейчас, как и прежде, скрывала уголки век, наглухо запечатывала его тайну. Мой сын, этот незнакомец... Я нагнулась и, не опираясь о край кровати, чтобы его не разбудить, еле коснулась поцелуем его лба. Я тогда ломала себе голову, да и сейчас еще ломаю, – спал он или нет.
На следующее утро я отправилась на стройку только после того, как дождалась от Рено телефонного звонка из города: он прошел. Отметка довольно хорошая. Точно так же, как и накануне, я не хотела являться к лицею и на людях целовать его; звонил Рено из лицейского автомата, откуда слышно каждое слово, поэтому он на подробности поскупился, хотя именно их я и ждала. В ту же самую минуту, еще не положив трубки, я дала себе слово рассеять неприятный осадок, возможно, оставшийся у Рено после вчерашнего спора. К тому же кое-какой заранее приготовленный сюрприз – награда, ожидавшая только своего часа,– сумеет, я-то знала это, вернуть на его губы улыбку и на чело безоблачную радость.
Когда Рено изложил мне суть дела, оба мы помолчали, разделенные проводом, и мой сын сам ответил на незаданный мною с умыслом вопрос:
– Жюстен тоже прошел. Отметка такая же, как и у меня.
– Тогда браво!
– Он помчался в горы сообщить своим старикам. Вернется домой попозже.
– А ты что будешь делать?
– Охота пойти в бассейн. Знаешь, как в таких случаях кроль помогает.
– Чудесно. А я, очевидно, запоздаю к обеду. Так что не торопись, располагай своим временем, мне нужно заняться новой стройкой, там не все еще в порядке.
Это была чистая правда. Речь шла о той развалюхе, которую я взялась привести в христианский вид для знаменитого путешественника, он же киношник и лектор. Эта самая овчарня лежала ниже и севернее старинного полуразрушенного поселка, охраняемого законом как исторический памятник, и таким образом тоже попадала в зону, подвластную царству искусства: здесь нельзя было ничего строить, не согласовав с соответствующими инстанциями, даже восстанавливать старинные стены, если это нарушало первоначальную архитектуру. А чтобы провести моему клиенту канализацию и поставить бак для мазута, следовало расширить бывший свинарник, вплотную примыкавший к главному зданию, и на это тоже требовалось получить разрешение. Зависело это от мэра и учителя, председателя общества "Друзей древнего поселения", людей культурных и весьма красноречивых, с которыми я договорилась о встрече, и беседа наша могла затянуться.
Но дело стоило труда. На сводчатой арке главного входа красовалась дата 1600 год, и все здание тремя своими сторонами напоминало блокгауз, возведенный против мистраля; зато четвертая – фасад, обращенный к югу и выходивший во внутренний двор, получал свою порцию сладостного тепла, недаром в стене, грубо сложенной из неотесанных камней, были без всякого намека на симметрию пробиты окошки. Единственная уцелевшая часть "ансамбля" в кадастре и по словам старожилов звалась Ла Рок, скала,– и овчарня, превращаемая в жилье, сохраняла это название. И в самом деле, повсюду в ландах проступал камень, и его белесые шероховатые горбы губили чахлую растительность и представляли немалую опасность для пешехода. Подлинное царство голого камня. Как нередко в этих краях, пейзаж был скорее греческий, чем романский, чему способствовало чередование зеленой растительности и скал на заднем плане, игра солнечных бликов, какая-то удивительная свежесть и легкость воздуха, что-то одновременно очень живое и очень суровое.
Но после вчерашнего спора в моей душе, несомненно, остался более горький осадок, чем в душе Рено. Я и всегда-то была чрезвычайно уязвима, подвержена печальной склонности возвращаться мыслью к тому, что сделала, что сказала, что мне сказали. Хотя за последние пять лет я научилась целиком брать на себя всю ответственность за свое дело, достигнутые мною удачи на избранном поприще все равно не избавили меня от этих пут. Все утро, которое я провела в Ла Роке и в соседнем поселке, несмотря на увлеченность делом, я все время слышала слова Рено, его упреки, брошенные мне за ужином. Пусть эти упреки были незаслуженными, но сказанного не сотрешь. Мой сын произнес эти слова вслух, а может быть, и думал так.
Истина заключалась в том, что сердце мое целиком, без остатка билось ради него. Моя лучшая подруга, умершая в немецком лагере, о которой я думала часто еще и потому, что она, правда с запозданием и на очень уж короткое время, заменила мне мать, ведь матери у меня фактически не было, не раз говорила: "Знаете, чем вы хороши, Агнесса? Тем, что вкладываете в ваши отношения с людьми подлинную страстность". Это, видимо, и вправду хорошо, но также, пожалуй, и гораздо чаще, очень плохо. Во всяком случае, хуже всего от этого бывало мне.