Жорж Санд - Валентина
Графиня попала в число избранниц, которых решено было представить герцогине и которые должны были сидеть за ее особым столом. Таким образом, по мнению самой графини, отказаться от приглашения было нельзя, и ни за какие блага в мире она не отказалась бы от этого маленького путешествия.
С первых дней детства мадемуазель Шиньон, дочь богатого купца, мечтала о почестях; она страдала при мысли, что со своей красотой, чисто королевской осанкой, со своей склонностью к интригам и с непомерным тщеславием вынуждена прозябать в буржуазной атмосфере, царившей в доме ее отца, крупного финансиста. Выйдя замуж за генерала, графа де Рембо, она порхала в вихре развлечений среди высшей знати Империи; она была создана именно для того, чтобы блистать в этом кругу. Тщеславная, ограниченная, невежественная, но умеющая пресмыкаться перед сильными мира сего, красивая величественной и холодной красотой, для которой, казалось, была создана тогдашняя мода, она быстро постигла все тайны светского этикета, ловко применилась к нему, обожала роскошь, драгоценности, церемонии и торжества, но так и не познала всего очарования домашнего очага. Никогда это пустое и надменное сердце не умело наслаждаться прелестью семейной жизни. Луизе исполнилось десять лет, когда мадам де Рембо стала ее мачехой; девочка была слишком развита для своего возраста, и мачеха со страхом поняла, что лет через пять дочь мужа станет ее соперницей. Поэтому она отправила падчерицу с бабушкой в замок Рембо и дала себе клятву никогда не вывозить ее в свет. После каждой встречи, видя, как хорошеет Луиза, графиня вместо прежней холодности преисполнилась к падчерице неприязнью и отвращением. Наконец, как только ей представился случай обвинить несчастную девушку в проступке, который, пожалуй, можно было бы извинить тем, что Луиза росла без присмотра, графиня прониклась к ней лютой ненавистью и с позором изгнала из родительского дома. Кое-кто в свете утверждал, что причина этой вражды совсем иная. Господин де Невиль, соблазнитель Луизы, убитый затем на дуэли отцом бедняжки, был, как говорили, одновременно любовником графини и ее падчерицы.
С падением Империи кончилась блистательная пора в жизни мадам де Рембо; почести, празднества, удовольствия, лесть — все исчезло, будто сон, и как-то поутру она проснулась всеми забытая и никому не нужная в легитимистской Франции. Многие оказались более ловкими и, не теряя времени, приветствовали новую власть, благодаря чему их вознесло на вершину почестей, но графиня, которой никогда не хватало здравого смысла и которая подчинялась своим первым, обычно неистовым порывам, совсем потеряла голову. Она и не думала скрывать от тех, что считались ее подругами и спутницами по празднествам, свое презрение к «пудреным парикам», свое презрение к возрожденным кумирам. Подруги испуганно вскрикивали, слушая поношения графини, они отворачивались от нее, как от еретички, и изливали свое негодование в туалетных комнатах. в тайных покоях королевской семьи, где были приняты и где их голос звучал достаточно веско при распределении должностей и богатств.
Когда новые правители награждали своих верных слуг, графиня де Рембо была забыта. Ей не досталось даже самой ничтожной должности фрейлины-камеристки. Не допущенная в ранг королевской челяди, столь милый сердцу придворных, она удалилась в свое поместье и жила там открытой бонапартисткой; Сен-Жерменское предместье, в котором она до сих пор была принята, порвало с ней, как с неблагонадежной. На ее долю остались лишь равные ей выскочки, и приходилось принимать их за неимением лучшего; но графиня во время былого взлета питала к ним столь сильное презрение, что не обнаружила вокруг себя ни одной подлинной привязанности, которая могла бы вознаградить ее за все потери.
Пришлось ей в возрасте тридцати пяти лет открыть наконец глаза и увидеть всю мизерность дел человеческих, а это оказалось, пожалуй, чересчур поздно для женщины, чьи юные годы прошли в пьянящих утехах, прошли так быстро, что она и оглянуться не успела. Она сразу как-то состарилась. Жизненный опыт не освобождал ее от иллюзий, постепенно, одна за другой, как то происходит обычно при смене поколений: графиня на склоне лет познала лишь горечь сожаления и ожесточилась.
Последние годы жизнь стала для нее сплошной мукой, все стало лишь предметом зависти и раздражения. Тщетно изощрялась она в насмешках над Реставрацией, тщетно вызывала в памяти минувший блеск, чтобы из духа противоречия едко критиковать поддельный блеск нового царствования; скука глодала эту женщину, жизнь которой была некогда сплошным праздником и которая с горечью вынуждена была признать, что обречена отныне на жалкое прозябание у домашнего очага.
Заботы по дому, и всегда-то ей далекие, стали ей ненавистны; дочь, которую она почти не знала, не способна была пролить бальзам на раны материнского сердца. Следовало бы воспитать это дитя в мыслях о будущем, но мадам де Рембо умела жить лишь минувшим. Парижский свет, так внезапно и так нелепо изменивший свои нравы и обычаи, говорил ныне на новом, непонятном ей языке, его развлечения были ей скучны или возмущали ее, а одиночество тяготило, пугало, доводило чуть ли не до лихорадочного бреда. Больная от гнева и тоски, она томилась на оттоманке, вокруг которой уже не пресмыкался ее собственный малый двор, миниатюрное издание большого императорского двора. Ее товарищи по немилости наведывались к ней оплакивать свои беды и лишь оскорбляли графиню, умаляя ее несчастья. Каждый из них уверял, что именно на его голову пала вся немилость этого злополучного времени и вся неблагодарность Франции. В этом мирке жертвы и оскорбленные взаимно пожирали друг друга.
Эти эгоистические взаимные обвинения лишь усугубляли болезненную горечь мадам де Рембо.
Когда более удачливые приходили протянуть ей дружескую руку и уверяли, что все милости Людовика XVIII не сумели стереть в их памяти воспоминание о дворе Наполеона, она в отместку за их теперешнее процветание осыпала бывших подружек упреками, обвиняла в измене великому человеку, ведь она, графиня, не могла ему изменить, как они! Наконец, в довершение беды, повергшей графиню в оцепенение, она, вынужденная проводить целые дни среди зеркал, неподвижных и пустых, смотрясь в них ныне без пышных нарядов, без румян и бриллиантов, всем недовольная и поблекшая, вдруг убедилась, что ее красота и молодость ушли одновременно с Империей.
Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и хотя следы ушедшей красоты остались на ее челе в виде неясных иероглифов, тщеславие, что вечно живет в сердце подобных женщин, причиняло ей сейчас такие острые страдания, какие, пожалуй, не причиняло ни в какую иную пору ее жизни. Родная дочь, которую она любила, лишь повинуясь инстинкту, присущему даже самым извращенным натурам, стала для графини постоянным предлогом вспоминать былые времена и еще пуще ненавидеть сегодняшние. Она произвела на свет девочку с чувством смертельного отвращения, и когда при ней восхищались Валентиной, первым движением графини была материнская гордость, зато вторым — безнадежное отчаяние.