Роксана Гедеон - Парижские бульвары
– Это сущая чепуха! Я просто сильно устала… Вот приду из лавки, снова буду спать, чтобы хоть завтра мне не мерещились всякие миражи.
В булочной очень быстро выяснилось, что деньги я, как последняя растяпа, забыла дома. Булочник долго сопел носом, напоминая мне о том, что времена сейчас тяжелые и что он не имеет ни малейших гарантий с моей стороны в том, что я уплачу по счету. Я уговорила его поверить мне. Хлеб сегодня был отвратительный – влажный, тяжелый, темный. А чего же можно ожидать, если весь Париж отправился штурмовать Тюильри и думать о хлебе стало некому.
– А что с королем, вы не слышали? – спросила я осторожно.
– Откуда мне знать! Говорят, Собрание выделит ему Люксембургский дворец, но Коммуна против… Я знаю только то, что в ближайшие дни хлеб подскочит в цене, это уж как пить дать.
Я возвращалась, ничего не замечая, предаваясь раздумьям и одновременно сердясь на себя за тревожные мысли. Я лишь мельком отметила те мелочи, что заслуживали куда большей настороженности. Во дворе прогуливались два человека в трехцветных поясах, то и дело поглядывая на окна. Сам двор словно вымер: исчезла женщина, развешивавшая белье, и старуха, варившая в чане мыло. Куда-то убежали дети. И наконец, бросилось в глаза расплывшееся в злорадной улыбке лицо тетки Манон, прижавшейся приплюснутым носом к оконному стеклу. Я тогда не поняла, чему она радуется. Ее привычка подглядывать за жильцами была мне известна, так что я опустила глаза и попыталась поскорее проскользнуть на лестницу.
И тут чьи-то руки схватили меня сзади, сильная ладонь до боли сдавила горло – на глазах у меня выступили слезы, а крик ужаса замер, так и не сорвавшись. Я изогнулась, стараясь вырваться или укусить эту наглую руку, но объятия, душившие меня, были как стальные. Незнакомец выкручивал мне руки, заводя их за спину, – у меня, казалось, хрустнули все суставы. Я закричала, отчаянно вырываясь, обезумев от страха и боли.
– Молчи, сука!
Он схватил меня за волосы и с силой запрокинул мне голову назад. Я громко застонала, не в силах пошевелиться, а противная волосатая ладонь тем временем всунула мне в рот какую-то грязную тряпку. Громом прозвучал чей-то голос:
– Ты арестована, арестована именем революции!
Я затихла, сразу все уяснив. Сверху доносились звуки возни и стоны: видимо, Валентина тоже не избежала моей участи. Незнакомец рывками связывал мне руки за спиной грубой веревкой. Тряпка во рту мешала дышать, я начала задыхаться, на лбу выступила испарина, губы пересохли. Перед глазами начали медленно проплывать желтые круги – я была близка к обмороку.
Скрипнула дверь. Как сквозь туман, увидела я расплывающееся в дьявольской улыбке лицо тетки Манон.
– Я была бы не я, если бы не выследила тебя, чертова кукла! – услышала я ее голос. – Тебе давно пора было оказаться в тюрьме. Или ты думала, что мою дочь так просто можно выгнать со службы?
Последних слов я не поняла и подняла голову. Лицо тетки Манон было так неприятно, что я невольно опустила глаза.
– Моя дочь, моя Мадлон – она служила у тебя в доме кухаркой! Помнишь? Как выгнала ее два года назад – помнишь? Она полгода потом была без работы.
– Ладно, замолчи! – прикрикнул на нее санкюлот, связывавший меня. – Деньги за донос получишь в секции.
Он толкнул меня в спину:
– Ну, ступай!
Меня и Валентину, оглушенную по голове чем-то тяжелым, бросили на телегу, остановившуюся за углом дома.
Телега долго тарахтела по мостовым, заезжая то в один дом, то в другой и каждый раз к нам присоединялся еще один несчастный – женщина, мужчина, подросток. Я с тревогой вглядывалась в лицо Валентины – она до сих пор не пришла в себя. Руки у меня были связаны, я не могла даже вытереть струйку крови у ее губ.
Миновав Змеиную улицу, телега проехала через Латинский квартал, выехала на набережную у Нового моста и, не переезжая его, повернула налево, к Дому инвалидов. Путешествие закончилось на площади Луи XV.
– В Ла Форс! – негромко скомандовал санкюлот. Телега, перегруженная арестованными, направилась к перекрестку улиц Паве и Королей Сицилии. Я вздохнула.
Тюрьме Ла Форс уже во второй раз предстояло стать местом моего заключения.
2В стенах замка Ла Форс, потемневших от копоти факелов и влажных от сочащейся сырости, томилось множество узников – от воришек до убийц и государственных преступников. Уже не первое столетие здесь была тюрьма. Замок ветшал, осыпался, глубже врастал в землю, но не терял своего сурового угрюмого облика и самим видом своих стен внушал ужас.
Во времена Регентства при Ла Форс был устроен Сальпетриер – приют для умалишенных. В женском отделении душевнобольных опекали монахини. Кроме того, здесь содержались проститутки, пойманные полицией и по решению суда заключенные в исправительный дом, заклейменные воровки и детоубийцы.
После 10 августа, когда пала королевская власть, здесь все смешалось.
Девочки-сироты из приюта, устроенного при тюрьме, оказались рядом с проститутками, сумасшедшие – с воровками. А когда в тюрьму стали сотнями привозить «бывших», женское отделение Сальпетриера оказалось переполненным аристократками. Женщины спали на полу, подостлав соломы, вырывали друг у друга полуистлевшие тюфяки, с жадностью хватали с подноса тарелки с тухлой похлебкой, стараясь ухватить сразу две порции, и спали с надзирателями за кусок белого хлеба. Проститутки играли в карты и дрались между собой – то врукопашную, то на ножах, которые у них забывали отобрать.
Валентину так сильно ударили по голове, что она очень долго не могла оправиться. Она совсем не ела того, что нам подавали в тюрьме, а когда все же поддавалась на мои уговоры, ее мучила изнурительная рвота. Лечить ее было нечем.
Закрыв глаза, она твердила:
– Не беспокойтесь обо мне. Все равно нас убьют.
– Но надо же, по крайней мере, дождаться суда!
Я не теряла надежды на то, что выйду на свободу. С воли пришло смутное известие о том, что суд над бывшим министром иностранных дел Монмореном состоялся и министр был оправдан. Тот самый министр, что так много сделал для побега короля! Моей надежде было чем питаться.
Я поднесла к губам Валентины кувшин, пытаясь напоить, но она, сделав протестующий знак, сама приподнялась и взялась руками за кувшин.
– Я могу пить и сама, – проговорила она. – Не хочу доставлять вам лишних забот.
Я прилегла рядом с ней на жесткий тюфяк, закинула руки за голову. Положение наше было ужасно. Хуже всего то, что я чувствовала отвращение к себе самой – за свою грязную одежду, пыльные волосы, пахнущие затхлой атмосферой камеры, липкие от грязи руки, пропитавшийся потом лиф. Здесь было жарко и душно так, что я с трудом дышала.