Татьяна Алексеева - Декабристки. Тысячи верст до любви
А Николай Первый не спешил отвечать на вопрос сына. Его всегда решительное, волевое лицо неожиданно приняло слегка растерянное выражение, словно он не знал, что сказать, и это показалось маленькому наследнику особенно странным. Он и представить себе не мог, что отец, его отец, мог растеряться и не знать ответа на заданный ему вопрос!
– А как ты думаешь, что с ними надо сделать? – неожиданно спросил Николай. – Как бы ты сам с ними поступил, если бы был царем?
Он испытующе посмотрел на сына, и Александр тоже почувствовал растерянность. Отец снова проверял его, как раньше проверял его умение маршировать в любой ситуации, – и этот новый урок оказался еще более сложным, чем прошлый. Ведь теперь Саше надо было не просто делать то, чему его учили, а найти правильный ответ на вопрос, который ему еще никто никогда не задавал! Надо было очень хорошо подумать, чтобы догадаться, какого же ответа ждет от него император…
Мальчик сосредоточенно наморщил лоб. Что надо делать с преступниками, как их надо наказывать? Этому его наставница не учила… Но священник в церкви говорил, что врагов надо прощать, вспомнилось неожиданно Александру, и он неуверенно поднял на отца глаза.
– Я бы, наверное… Я бы их простил, – сказал он, все еще сомневаясь в правильности своего ответа.
Во взгляде Николая вспыхнуло удивление, однако оно почти сразу сменилось разочарованием. Это не укрылось от ребенка, и он, не зная, что сказать еще, отвел глаза в сторону. Похоже, он ошибся, дал неправильный ответ, не тот, которого от него ожидали. Но что же отец хотел услышать, как об этом догадаться?
Наследник престола приготовился к тому, что отец, как обычно, выскажет ему свое недовольство, но его опасения оказались напрасными. Царь и не думал сердиться на сына и делать ему выговоры. Он смотрел на Сашу с чуть заметной улыбкой, но как-то снисходительно, с таким выражением лица, с каким обычно смотрел на его младших сестер, особенно на родившуюся недавно и еще совсем крошечную Александру.
– Ты молодец, но ты еще слишком многого не понимаешь, – сказал Николай Первый со вздохом. – После поймешь, когда вырастешь, я надеюсь… Ладно, играй! – Он поднялся со стула и вышел из детской, оставив маленького Сашу недоуменно глядеть ему вслед.
Играть наследнику уже не хотелось, и он даже не посмотрел больше в сторону расставленных на полу солдатиков. Все оставшееся до начала уроков время мальчик пытался понять, что же имел в виду отец – что он должен будет понять, когда вырастет? О чем его величество не стал говорить ему, что предпочел от него скрыть? Это так и осталось загадкой для Александра, и ответ на нее он узнал лишь спустя многие годы.
А Николай Павлович тем временем прошел в комнату своих дочерей, ласково поздоровался с ними и некоторое время молча смотрел, стоя в дверях, как Ольга с Марией возятся в углу, играя с куклами, – нарядные, замысловато причесанные, с большими бантами на платьях и в волосах, сами похожие на хорошеньких больших оживших кукол. Еще одна «кукла», самая маленькая, но так же пышно разодетая, выглядывала из колыбели, и ее живые любопытные глаза неотрывно следили за игрой старших сестер. Суровое лицо Николая снова озарила легкая, заметная лишь тем, кто очень хорошо его знал, улыбка. Но затем ее вновь сменило напряженное и жесткое выражение: он представил себе всех трех дочерей и сына, с которым только что разговаривал, неподвижно лежащими на полу залитых кровью детских комнат. Маленькую Александру с широко распахнутыми, совсем ничего не понимающими глазами, неугомонную Марию и мечтательную Ольгу, Александра, в свои семь лет уже знающего, что врагов надо уметь прощать… Все они сейчас могли лежать так на пушистых коврах, все они должны были быть мертвы, если бы недавние события на Сенатской площади завершились по-другому. Правда, он, Николай, и его супруга не увидели бы своих детей убитыми, потому что их самих бы уже тоже не было на этом свете…
Стиснув зубы, император резко развернулся, покинул комнату девочек и, звонко чеканя шаг, двинулся по коридорам Аничкова дворца к выходу. Ему нужно было возвращаться в Зимний, его ждали там многие неотложные дела.
Глава IX
Санкт-Петербург, Петропавловская крепость, 1826 г.
Сотни слов, тысячи рифм, бесчисленное множество образов… Из них могли получиться самые красивые стихотворные строки, они обещали Кондратию Рылееву самые лучшие, самые пронзительные стихи в его жизни. Но они не хотели подчиняться ему без бумаги, не удерживались просто в памяти Рылеева: он не мог сочинить ни строчки без возможности записывать все, что приходило ему в голову, а потом вычеркивать неудачные варианты и выбирать из оставшихся хороших отрывков наиболее гармоничные. Слишком велика была эта привычка, и писать стихи просто в уме поэт не мог, как ни старался…
Кондратий закрывал глаза – хотя в камере все равно стояла непроницаемая темнота – и пытался представить себе чистый лист бумаги и перо, а потом мысленно «написать» на этом листе что-нибудь. Но из этой затеи тоже ничего не получалось. Белая бумага расплывалась у него перед глазами, превращалась в пушистое облако, а оно, в свою очередь, расплывалось в полупрозрачный туман, и из этого тумана начинали выглядывать лица глядящих на него с молчаливым осуждением жены и дочери. Долго выдержать это Рылеев не мог и открывал глаза, но туман и глаза его близких продолжали преследовать поэта и наяву. Отвлечься от наваждения он мог бы, если бы начал сочинять стихи, но без бумаги ему не удавалось создать ни строчки…
Каждый раз, когда в камеру наведывался кто-нибудь из надзирателей, Кондратий едва удерживался, чтобы не попросить принести ему бумаги и чернил. Останавливало его лишь то, что он точно знал: в просьбе ему мало того, что откажут, так еще и обязательно посмеются над его положением, поинтересуются с издевкой, зачем ему бумага, если жить ему все равно осталось считаные дни, или придумают еще какую-нибудь злую шутку. Даже другие заключенные вряд ли поняли бы, для чего ему писать стихи, которые все равно никогда не увидят света и никем не будут прочитаны, и каким образом вообще можно что-то сочинять на пороге смерти. Что уж говорить о тюремщиках?
Дверь камеры скрипнула, и темноту разрезала узкая полоска света, осветившая сырые стены и непросыхающие лужи на полу – память о случившемся полтора года назад наводнении, когда вся крепость была затоплена водой. Рылеев, до этого сидевший на койке, прислонившись спиной к стене, выпрямился. Давно привыкшие к темноте глаза легко разглядели вошедшего к нему надзирателя – это оказался давно знакомый ему солдат, чаще всех приносивший ему в камеру еду и забиравший его в Зимний дворец на допросы. Как и другие тюремщики, он почти ничего не говорил заключенному, только требовал идти за ним, если Кондратию нужно было покинуть камеру, а завтрак и ужин и вовсе ставил на койку в полном молчании. Сейчас в руках у надзирателя ничего не было, да и ужин Рылееву уже приносили, поэтому он, решив, что его опять собираются везти в Зимний, неторопливо поднялся с койки. Однако тюремщик знаком велел ему оставаться на месте.