Сидони-Габриель Колетт - Преграда
Как мне не чувствовать себя униженной, когда предо мной сидит такой сильный противник – крахмальный пластрон и смокинг ему так к лицу – с чисто выбритым подбородком и мягкими волнистыми волосами, а светло-серые глаза на фоне загорелого лица молодят его и создают образ весенней свежести. Сегодня вечером он при параде, а мне пришлось идти ужинать в дорожном костюме с мятым батистовым жабо и в шляпке, украшенной двумя короткими пёрышками. Массо, унылый и промёрзший, всецело погружён в свои мысли, о которых он не говорит, и в сочетании с ним Жан только выигрывает. Мне приходится мириться с тем, что я в обществе своих двух спутников отнюдь не являюсь блестящим звеном нашего трио. А ведь было так просто вернуться в Женеву до ужина!.. Но я этого не захотела.
Радуясь моему присутствию и прекрасно понимая, что оно означает, Жан разрешает себе этакое грубоватое кокетство: он курит, опершись локтем на стол, отставив мизинец, который у него оказывается очень тонким и куда короче, нежели безымянный палец. Он оттягивает крахмальный воротничок, чтобы привлечь моё внимание к своей шее, такой молодой и сильной, и, отсмеявшись, он чуть задерживает гримасу смеха, чтобы поднятая верхняя губа обнажила ровные белейшие зубы.
Этот приём, который он, несомненно, перенял у женщин, меня, однако, не шокирует. Я вышла из среды, где мужская красота и женская котируются наравне и где одними и теми же словами оценивают как красивые ноги и узкие бёдра стройного гимнаста, так и пластичную фигуру акробатки или танцовщицы. С другой стороны, в моей прошлой жизни, когда мне довелось побывать в высшем свете, я тут же обнаружила, что мужчины и женщины прибегают к одним и тем же средствам, чтобы завоевать сердца. Поэтому я позволяю Жану так откровенно красоваться передо мной, словно цирковому коню на манеже, раздувать грудь, строить глазки, сверкать зубами, и я вовсе не собираюсь его осадить ироническим словом или осуждающим взглядом. Он разыгрывает передо мной спектакль, в котором нет ничего отталкивающего, скорее наоборот, и я вижу проявление честности с его стороны в том, что ни прежде, в Ницце, ни теперь, в лодке, он не говорил мне о любви.
Проявление честности – ну, скажем, проявление вкуса и, уж во всяком случае, умелости. «Я люблю вас», – заявил мне Макс чуть ли не с первой минуты нашего знакомства. И это великое слово, выражающее нечто абсолютное, звучало так естественно в его устах. Макс мог бы произнести его во время еды или сморкаясь, и никто не засмеялся бы и не удивился бы, но Жан!.. Достаточно мне себе представить, что он шепчет слова признания, чтобы испытать одновременно недоверие и чувство неловкости, которыми всегда реагируешь на бестактность. Я не раз видела, что он вёл себя как дурно воспитанный человек, но никогда – как неумелый.
С едой было покончено. Кроме нас, никто не ужинал в ресторане почти пустой гостиницы. Привычка проводить время вместе не только в часы еды заставила нас задать одновременно один и тот же вопрос: «Что будем делать?» Я отвечаю не задумываясь:
– О, что до меня, то я с первым же поездом возвращаюсь в Женеву!
– Хотите вернуться? Опять? (Серые глаза Жана становятся жёсткими.) Сегодня утром Массо застал вас, когда вы собрались вернуться в Париж. После обеда вы рвались в Женеву. В лодке вам не терпелось вернуться в гостиницу, и вот сейчас, вечером, всё начинается снова. Впрочем, сейчас мы выясним. Массо, у вас случайно нет расписания поездов?
– Есть, как всегда, – отвечает Массо. – Лозанна… Лозанна… А, вот: Лозанна, девятнадцать часов двадцать три минуты. На этот мы опоздали. Лозанна, двадцать один ноль семь. В Женеву он приходит в полночь. Или вот ещё более удобный поезд, он отправляется ровно в двадцать два часа и прибывает в Женеву через сорок пять минут.
– Через сорок пять минут!!!
Я с недоверием наклоняюсь к Массо и вижу, что он импровизирует, раскрыв какой-то путеводитель по западу Франции.
– Массо!.. И это вы называете расписанием швейцарских железных дорог?
– Вам и этого хватит, – отвечает Массо, ничуть не смутившись, – потому что одно из двух: либо вы возвращаетесь в Женеву, либо вы туда не возвращаетесь. А вы туда не возвращаетесь, это ясно. Эта гостиница ничуть не хуже женевской и… Что, вы ничего с собой не взяли? В моём чемодане валяется кусок отличного розового мыла, который я стянул в каком-то банном заведении…
– А у меня, – торопливо перебивает его Жан, – есть ночные рубашки из индийского шёлка в белую полоску на фиолетовом и зелёном фоне и сплетённые из соломки домашние туфли…
– А ещё, – усердствует Массо, – очень изысканный жилет из коричневой шерсти ручной вязки и широкий фланелевый пояс. Ему нет равных для прогрева поясницы. Учтите, всё это будет отдано в ваше распоряжение, запятая, если вы соизволите это принять, точка. К этому вы добавите то, что вы храните в вашей маленькой сумочке, в которую можно засунуть жареного ягнёнка. А когда умеешь так хорошо путешествовать, как вы…
Уж я-то лучше всех знаю, что в моей сумке есть «всё, что надо». Мне не двадцать пять лет, и я не двинусь из дому, не прихватив с собой пудреницы… Спор наш длится недолго, я быстро сдаюсь и, чтобы не придать излишней значительности своему согласию, оживлённо спрашиваю Жана:
– Что же мы будем делать? Куда двинемся?
Я вижу своё отражение в зеркале – измученное, усталое, бледное лицо и пламенеющие от лихорадки и помады губы. Я пугаюсь, что Жан пожалеет меня и посоветует пойти отдыхать, – нет, нет, я не могу допустить, чтобы так окончился этот день, я не хочу этого!
– Послушайте, Жан, там наверху, в Лозанне, есть концертное кафе, в котором я два года назад выступала. Настоящий гадючник, насквозь прокуренный и пропахший пивом. Там, бывает, показывают кино, выступают циркачи или устраивают конкурс певцов самого последнего разбора, а ещё…
– Оно закрыто, – перебивает меня Массо. – Они разорились.
– Вы почерпнули эти сведения в вашем путеводителе по западу Франции? – язвительно спрашиваю я.
– Нет. Путеводитель по западу Франции – это превосходный справочник, он мне близок по духу, но всё же кое-какие пробелы в нём есть. Мне пришлось навести справки у портье гостиницы.
И он снова принялся что-то записывать в маленькую записную книжку в чёрном переплёте. Правое плечо его было приподнято, видно деформированное этой классической позой графомана, ставшей ему привычной за долгие годы. Я видела только кончик его острого носа, сжатого с боков, его почти лысый череп, исчерченный длинными редкими прямыми волосами, подобными травинкам, полегшим от ветра, – старый чёрт, да и только!.. Сатана, злобный нотариус из глубокой провинции, колченогий, с копытом, разъезжающий по древним замкам, где ещё водятся привидения… Мне кажется, что его коготь, вцепившийся в самопишущую ручку, как краб, то расположен ко мне, то враждебен, словно нечистая сила.