Пола Маклейн - Парижская жена
— Почему почти каждый, кого ни встретишь, называет себя художником? Настоящему художнику не до болтовни — на это у него нет времени. Он делает свое дело, молча трудится, и никто не может ему помочь.
Я, конечно, понимала, что проводить целые дни в кафе — не работа, но сомневалась, есть ли еще на свете такие серьезные и упорные труженики пера, как Эрнест. Мне казалось, многие писатели работают дома и, к примеру, могут поговорить за завтраком. Они спят ночью — не мучаются, не расхаживают по комнате, не делают записи в записной книжке при тусклом свете тлеющей свечи. Я весь день скучала по Эрнесту, а он, похоже, не скучал по мне — во всяком случае, пока работал. Когда он нуждался в подпитке, то шел к Сезанну или Моне в Люксембургский музей, веря, что импрессионисты сделали в живописи то, к чему стремился он, — извлекли сущность мест, людей и предметов. Река Сезанна была мутной, бурой и потому настоящей. К этому и стремился Эрнест — и иногда его работа была болезненно медленной. Он часто возвращался домой измученный, раздавленный, как если бы весь день таскал мешки с углем, а не бился над одним предложением.
Пока Эрнест работал, я вела хозяйство — убирала постели, мела пол, стирала пыль, мыла посуду после завтрака. Ближе к полудню я брала корзину для продуктов и шла за покупками, выискивая товар получше и подешевле. Я любила ходить на открытый рынок, известный как Чрево Парижа, хотя он располагался на Правом берегу Сены, довольно далеко от нашего дома. Мне нравилось бродить в запутанном лабиринте прилавков и ларьков, где были разложены продукты более экзотичные, чем у нас дома. Разные виды дичи, оленина, мясо кабана, горы нежных, мягких зайцев. Продавцы рекламировали товар в самом натуральном виде — копыта, клыки и мех оставляли нетронутыми, чтобы покупатель видел, что берет. Хотя меня приводила в замешательство мысль о том, что эти зверюшки совсем недавно бегали по ближайшим лугам или на фермах, однако нельзя было не признать, что в самом обилии и разнообразии выставленного на всеобщее обозрение мяса была своеобразная красота. С большинством тушек я просто не знала, что делать, — неощипанными фазанами, например, или гусями, или неизвестными мне маленькими серовато-коричневыми птичками, сваленными в корзины, но перед тем, как направиться в овощные и фруктовые ряды, мне нравилось поглазеть на все это изобилие. У прилавков с зеленью я проводила времени больше, чем было нужно, — любовалась корзинами с луком-пореем, пастернаком, апельсинами, инжиром и яблоками с толстой кожицей.
Но в переулках за рынком в деревянных ящиках гнили остатки мяса и фруктов. Там кишели крысы, толпились голуби, — они яростно клевали друг друга, теряя перья и блох. Такова была реальность, и хотя жизнь с Эрнестом сделала меня более терпимой к ее проявлениям, меня всякий раз тошнило. Как если б я заглянула в сточные канавы на площади Контрэскарп, куда стекала краска с тележек торговок цветами — фальшивая роскошь, скрывающая уродство. Что сказал Эрнест еще в Чикаго? Любовь — прекрасная лгунья? Красота — тоже лгунья. Когда я впервые увидела крыс, мне хотелось бросить корзинку и бежать как можно дальше, но мы не были так богаты, чтобы совершать символические поступки. Поэтому я просто ушла.
По отходящим от рынка грязным переулкам я прошла к Сене. У Нового моста была строгая, внушительного вида пристань. Легкое пальто не могло спасти меня от холодного, пронизывающего ветра, но уже виднелся остров Сен-Луи — настоящий оазис — с прекрасно сохранившимися красивыми домами и превосходными улицами. Я обошла весь остров, пока не наткнулась на парк, расположенный на самом высоком месте и густо засаженный каштанами; отсюда я по узкой лесенке спустилась к реке. Рыбаки ловили здесь goujon[4] и сразу их жарили. Я купила несколько рыбешек, завернутых в газету, и села на парапет, разглядывая баржи, плывущие у моста Сюлли. Рыбки хрустели под снежным покровом соли, от них шел такой простой и чистый запах, что я подумала: они спасут меня. Пусть на короткий срок. Пусть только в этот момент.
13
— Здесь так прекрасно, что даже щемит сердце, — сказал однажды вечером Эрнест, когда мы шли ужинать в полюбившееся нам кафе на улицу Сен-Пер. — Неужели ты не полюбила все это?
Нет, не полюбила, пока не полюбила — но благоговейный трепет уже испытывала. Бродить по красивейшим улицам Парижа — все равно что находиться перед постоянно раздвинутыми занавесями сюрреалистического цирка, блеском и причудливостью которого можно любоваться в любое время. После вынужденного военного аскетизма, когда рухнула текстильная промышленность и лучшие кутюрье заколотили двери своих салонов, теперь по улицам Парижа струились яркие персидские шелка — синие и зеленые, великолепные оранжевые и золотые. Вдохновленный восточными мотивами Русского балета, Поль Пуаре одел женщин в гаремные юбки-брюки и тюрбаны и украсил нитями жемчуга. В это же время Шанель создавала совершенно другой стиль, ее геометрически четкие черные силуэты резко выделялись на цветном фоне. Быть элегантной означало коротко стричься, делать яркий маникюр и иметь при себе невероятно длинный мундштук из слоновой кости. И еще — быть худой, на вид изнемогающей от голода — в общем, какой я не была. Даже будучи голодной, я не теряла округлости лица и рук. Об одежде я тоже мало заботилась и не ломала голову, что мне больше подходит. Я носила одежду что попроще, требовавшую минимального ухода, — длинные шерстяные юбки, бесформенные свитера и шляпы «колокол». Эрнест не выказывал по этому поводу недовольства. Если на то пошло, в пух и прах разодетых женщин он находил смешными. Это соответствовало его вкусам: он любил хорошую естественную пищу, деревенское молодое вино, крестьян с их простыми ценностями и языком.
— Надо написать одно настоящее предложение, — говорил он. — Если я буду каждый день писать по одному предложению, простому и настоящему, то буду полностью удовлетворен.
С момента приезда в Париж ему хорошо работалось, он приводил в порядок рассказ под названием «У нас в Мичигане», начатый во время нашего медового месяца в Уиндемире. Рассказ был о кузнеце и горничной из Хортон-Бей, они знакомятся и вступают в сексуальные отношения. Он прочитал мне самое начало, где описывает город, дома, озеро и песчаную дорогу, стараясь, чтобы все выглядело просто и неподдельно, как ему запомнилось, и меня поразило, как естественно и правдиво звучит рассказ.
В творчестве он ставил себе поистине глобальные цели. Для него литература была тем, чем для других людей является религия, и все же он оттягивал момент вручения рекомендательных писем от Шервуда Андерсона знаменитым американским экспатриантам. Думаю, он боялся, что они сразу же его отвергнут. И чувствовал себя увереннее, заводя знакомства среди парижского рабочего класса. Мой французский был школьным, тяжеловесным, Эрнест же во время войны нахватался слов там и здесь и говорил на неправильном разговорном языке — его хватало для бесед, завязывающихся на улице с кухарками, привратниками и механиками из ремонтных мастерских. В их обществе он мог быть самим собой и не занимать оборонительную позицию.