Мария Романова - Елизавета. В сети интриг
…Была зима, и был лютый мороз… Она сидела с девушками в покоях, они вышивали, болтали и смеялись, свечи горели ярким горячим светом, а за окном мела метель… Завывал в трубах ветер, а в комнатах императорской дочери было тепло и уютно, и она подумать не могла – да и зачем бы ей было об этом думать? – что совсем близко, на так любимой ею черной глубокой Неве, батюшка, по грудь в воде, помогает простым солдатам вытаскивать пушку, соскользнувшую с борта судна, и стынет, стынет, и начинает кашлять, глухо, надрывно, и уже смертельный холод подбирается к его груди, но уйти нельзя, и бросить веревку нельзя, а вокруг люди по пояс в ледяной воде, в зипунишках и худых сапогах, – тот народ, который так хотел батюшка вывести в люди и так любил… И еще тяжелее им, и закричал бы отец от боли и жгучего холода, что поднимается к самому сердцу, и ни дышать, ни закричать нельзя, – но нет, им еще тяжелее, а он, царь, Черниговского полка поручик, офицер русской армии, русский человек – не может, не должен, не имеет права слабее быть…
И потом, когда принесли его во дворец и матушка, задыхаясь от слез, растерянная и подавленная, не находила себе места, – она думала: обойдется… Сильнее батюшки не было никого на этом свете, и батюшка не мог, просто не мог умереть, он не мог оставить ее… Никогда…
А потом он лежал на огромной кровати, и чадили вокруг свечи, и священники пели, и читали молитвы, и плакала мать, а Александр Данилович Меншиков не подходил близко к одру своего давнего друга и повелителя, а от двери мрачно и как-то странно смотрел на него… Она стояла рядом, хотела подойти к отцу и не могла… Она смотрела на него сухими остановившимися глазами и помнила только одно: не показать свое горе, не дать повод говорить о своих слезах… Она царевна, она Романова, она дочь Петрова, и прощаться с отцом она будет наедине…
Она пришла к нему ночью, упала на колени рядом с кроватью, гладила высокий лоб и щеки, целовала закрытые глаза и плотно сжатые губы – знала, что придворный скульптор по велению матушки уже снял маску с отцова лица и что даже далекие потомки смогут увидеть, каким был батюшка при жизни… Она плакала и тихо, жалобно выла, как осиротевший щенок, но утром, на погребении, была божественно красивой, холодной и спокойной, как подобает российской царевне, любимой дочери великого Петра… Правда, она чуть было не лишилась чувств, она почти упала, но сзади кто-то поддержал ее – граф Шереметев, – и она подумала, нет, скорей почувствовала, как он, жестоко обиженный батюшкой, все же предан ему и любит ее…
…Историю любви отца и матушки она, как и все во дворце и, более того, в России, знала с пеленок. И в детстве, и особенно в юности матушка сама рассказывала ей о знакомстве с отцом, настаивая: помни, доченька, прежде всего ты – женщина…
– Мужчины падки на бабью нежность… Ты же еще и красива – погляди, какие персы, бедра, какие глаза… Помни, Лизанька: чего нельзя добиться шпагой и мушкетом, всегда можно добиться лаской и обхождением…
Когда-то давно, во время баталии, мать, простая маркитантка, попалась на глаза графу Шереметеву… Тот сделал ее своей «амор» – так называлось и преподносилось это юной Елизавете и ее сестрам, – но совершенно случайно красавица приглянулась всесильному Меншикову. Исход дела был ясен, но в дальнейшем на званом обеде – случайно! – ее увидел царь Петр Алексеевич… и, перекинувшись парой слов с фаворитом, забрал женщину в свои покои… Тот луидор, который он заплатил полковой шлюхе за горячую ночь, хранился в семье Романовых по сию пору: не важно, какое у нас было прошлое, важно, что мы делаем со своим настоящим… И с детства Елизавета, впитывая истории и сплетни про мать и отца, смутно подозревая своим еще детским разумом, что неспроста Александр Данилыч, хоть и скрепя сердце, уступил красавицу брюнетку государю и наверняка, потеряв (или все же не потеряв?) любовницу, приобрел такой рычаг влияния на императора, что перед ним блекли все остальные, видела, как мать добра к отцу, как он любит ее и как только она может утешить его, успокоить и смирить страшные головные боли, которыми он страдал с детства… Когда отцу было плохо, мать молча укладывала его голову себе на колени и нежно поглаживала – пока отец не засыпал – и сидела так два, три, четыре часа, сколько требовалось, чтобы он выспался и был спокоен. Только матушка могла унять приступ, и только с ней, кроме Лизаньки, отец бывал так спокоен и весел…
Теперь не было ни отца, ни матери – и юная Елизавета Петровна, без помощи, без поддержки, без денег, в центре интриг не только российского двора, но и всей Европы, готовилась выжить и победить тайных и явных врагов…
Из «Записок декабриста» А. В. Поджио (1830)
Завидная участь тех избранных на царство, понявших свое истинное значение. И как жизнь этих лиц, обставленных законом, и счастлива, и спокойна, и безмятежна! Завидная, право, их участь, хотя, конечно, прямых мыслителей на престоле было и есть мало! Спрашивается, почему же это число так мало? Лица ли лично виноваты, или люди, или среда, в которой они кружатся до первой случайности, до первой ломки? Во всяком случае, скажу и я с другими, что народ имеет то правительство, которое он переносит, а потому и заслуживает. Я, по справедливости, а может быть из чистой зависти, заглядывал в чужое и невольно восклицал: «Там-то, там хорошо и подручно и то и другое, а у нас-то!» Теперь воскликну наконец: «Да! У нас-то, у себя, на дому, на Руси!..» Господи! Прости нам более чем согрешение, прости нам нашу глупость! Да, знать не знаем и ведать не ведаем, что сотворили, и это в течение тысячи лет!.. Обок нас соседи, современники этого времени, двигались, шли и опережали нас, а мы только и славы, что отделались от татар, чтобы ими же и остаться. Посмотрим на наших просветителей.
Петр, например, как тень выступает из царства этих мертвых! Конечно, он велик! В нем были все зародыши великого, но и только. Предпринятая ломка отзывалась той же наследственной татарщиной. Он не понимал русского человека, но видел в нем двуногую тварь, созданную для проведения его цели. Цель была великанская, невместимая в бывших границах России, и взял он ее, сироту, и, связав ей руки и ноги, окунул головой в иноземщину и чуть-чуть не упустил ее из длани и под Нарвою, и под Полтавою, и на Пруте. Счастье вынесло его на плечах и выбросило целым во всей его дикой наготе на открытый им и им заложенный берег. Волны его смущали и обнимали страхом, который он не мог и не умел побороть. Берег, напротив, его одушевлял, окрылял его воображением и придавал ему нужные силы. Там, на берегу, хотя пустынном, зарождались его мечты, замыслы и пророческие вдохновения. Там он вздумал отложиться от прошлого, от всего русского и заложить основание новой России. Он бросил старую столицу, перенес свое кочевье на край государства только для того, чтоб жить всем, и ему в особенности, по-своему и заново!