Мария Кунцевич - Чужеземка
Роза исподтишка следила за ним. Убедившись, что сын сидит неподалеку, она повернула голову в другую сторону. Справа от нее прочно расположилась накрахмаленная с ног до головы няня с ребенком, слева — пожилой толстяк с сигарой. Роза оглядела соседей с величайшим неодобрением. Вынула платочек и левой рукой начала энергично отмахиваться от сигары, а от детской коляски отгородилась зонтиком. Через несколько минут атмосфера накалилась. Пожилой господин покашливал и одергивал на себе пиджак, нянька нервно баюкала ребенка.
Владислав видел, какое удовольствие доставляют матери эти признаки унижения. Чем громче кашляли и напевали справа и слева, тем все более бесцеремонно располагалась она на скамье. Перекладывая младенца, нянька уронила пеленку, чистый лоскуток упал около Розиной юбки. Роза, как только заметила это, тут же брезгливо отряхнулась, воскликнула: «Фуй!» — и, поддев лоскуток зонтиком, отбросила его подальше на газон. Нянька подняла крик, требовала, чтобы die Gnädige[24] принесла пеленку обратно, господин с сигарой советовал некоторым чересчур капризным дамам никогда не покидать парков, которые являются их частной собственностью, какой-то прохожий остановился…
Роза, не обращая на всю эту суматоху ни малейшего внимания, медленно, пуговка за пуговкой, застегивала перчатки. Затем, улыбаясь, подошла к коляске. Няня рванулась было оборонять своего питомца, — но малыш лежал спокойно, сиял чистотой и надувал щечки. Прежде чем кто-либо успел оглянуться, Роза наклонилась над ним и легонько сжала рукой бессознательно шевелившиеся пальчики. Бутуз зажмурился, но тут же растянул ротик в блаженной улыбке и заворковал, как голубок. Роза ему ответила. Сказала ему что-то — такое же беспомощное, непонятное, сердечное. Какое-то птичье словцо. И поцеловала пухлую ручку. Все это продолжалось несколько секунд. Няня, толстый господин, прохожий застыли в остолбенении, а Роза с царственным видом уже шествовала по аллее. Владик вскочил со своего креслица и бросился ее догонять. Он еще услышал, как немцы спрашивают:
— Was war das? Eine Kranke? Eine Hexe? Was hat sie dem Kind gesagt?[25]
Прохожий объяснил:
— Das war eine Fremde.[26]
Когда они подошли к воротам парка, Роза остановилась. Она подняла голову и смотрела на небо. Несколько ранних звезд мигали там, как бы улетая, ниже просвечивала сквозь листья луна.
Роза обернулась к сыну и заговорила, словно и не было ничего между ними:
— А ты, Владик, не боишься всего этого? Этой ночи сверкающей?
Владик опешил, даже не нашелся, что сказать, а Роза спросила, не меняя тона:
— Что там эти швабы плели обо мне, когда я уходила?
Голосом, охрипшим от долгого молчания, он ответил:
— Они говорили, что ты «eine Fremde», чужеземка.
Она коротко рассмеялась. Опустила глаза, что-то начертила зонтиком на песке, потом вздохнула:
— Да… Судьба! Знаешь ли ты, — беря сына под руку, проговорила она, — что со мной всюду так? И всегда. Где бы только я ни появлялась, везде и всюду обо мне говорят: чужая.
Владик недоверчиво покосился на мать.
— Эх, мама, ну что ты говоришь! За границей это вполне естественно, но на родине? — Тогда родители уже несколько лет жили в Варшаве.
— На родине? — удивилась Роза. — А где она, моя родина? — И развела руками. — Моя родина… В Таганроге я ходила не в церковь, а в костел. Подруги, когда поп шел по коридору, отодвигались от меня — полячка. А в костеле священник читал проповеди по-французски, и никто не смотрел на меня как на свою. В Варшаву приехала — стала москвичкой, «у нее кацапский акцент», говорили, и «смугла, как дьяволица». В Петербурге — «варшавская барышня». На Волгу муж привез — графиня из столицы, артистка. Теперь, под старость, — назад в Варшаву. И снова то же самое: «Вы из пограничной полосы? Или из России? Сразу видно, что чужая». Ну и тут — eine Fremde… Что, неправда? Везде и всегда: чужая.
У Владислава заколотилось сердце. «Нет, нет, — подумал он с волнением, вспоминая няньку и толстяка, — keine Hexe, keine Kranke, а просто eine unglückliche Fremde…[27]»
Он взял руку матери и поцеловал ее. Роза прижалась к нему, тихо проговорила:
— Вот видишь, как плохо мне… На земле — чужеземка, а неба я боюсь. Ах, как нехорошо… Почему?
И вдруг, с силой вонзив зонтик в гравий, отчаянно воскликнула:
— И ты хочешь жениться, хочешь оставить меня, Владик!
Три или четыре дня, которые Роза после того долгого дня молчания провела с сыном, пролетели как одно мгновение. Роза просила Владика, чтобы он пока не встречался с невестой («Потом делай что хочешь»), — пусть эти несколько дней он посвятит матери. Может быть, они последний раз в жизни вот так, вдвоем.
Для Владика это были чудеснейшие дни отдыха. Роза, посвежевшая, веселая, умела каждый час насытить содержанием. Они осматривали город, наблюдали прохожих; в сумерки сидели у Владика в комнате, — мать чинила белье, перелицовывала галстуки, а Владик читал ей вслух Словацкого; вечером — театр или концерт. Впрочем, важно было не то, что они делали, а то чувство душевного единения, которое оба испытывали. Каждое движение и каждое слово таили в себе любовь.
Нянька в парке, слушатели «Баттерфляй», даже Адам вряд ли узнали бы Розу в эти памятные Владиславу дни. Зато седой муж бывшей курсистки, тот, наверное, сразу бы узнал бывшую ученицу своего отца. Он узнал бы эту пламенную страстность, эту детскую жажду чуда и жажду любви; он узнал бы забавные словечки, страх перед отвлеченными рассуждениями, обожествление красоты и презрение к непосвященным; он узнал бы эти глаза, черные, горячие, которые просвечивали сквозь ресницы, как зарево пожара.
Роза не поверяла Владиславу тени своей жизни, не рассказывала ничего страшного, а также не давала ему советов и не спрашивала о намерениях. Она и не ласкалась к нему, не кокетничала. Она просто жила, так, как будто то, когдатошнее, не существовало. Как будто не было никакого Михала и она никогда не выходила замуж за Адама. Как будто она еще только ждала любви, не сомневаясь, что и ее ждет любовь. Все ее развлекало, возбуждало, с официантами, с продавщицами она разговарила теплым, задушевным голосом. И плакала от счастья, слушая музыку или глядя на волшебных рыбок в аквариуме…
Владику иногда казалось, что мать о нем забывает. Что он ей нужен не сам по себе, а как род медиума, как посредник между нею и молодостью.
О Галине не было сказано ни слова, также и об отце. Оба они, и Роза и Владик, разговаривали друг с другом, как бы обращаясь к небожителям, которых легко рассердить и надо их непрерывно улещать и заклинать.
Один раз Владик спросил про сестричку. Этот ребенок родился за год до его отъезда, лет через десять после смерти Казика. Владислав почти не знал маленькой Марты.