Александр Дюма - Полина; Подвенечное платье
Вы понимаете, как велико было мое волнение, но отказаться было теперь невозможно: взгляды слушателей устремились на нас. Госпожа М. играла прелюдию. Граф начал петь; мне казалось, что звучал другой голос и пел другой человек, и когда он произнес lа ci darem la mano, я содрогнулась, думая, что ошиблась, и не могла поверить, чтобы могущественный голос, заставлявший нас дрожать под мелодию Шуберта, мог смягчиться до звуков, столь тонких и приятных. Также с первой фразы шум рукоплесканий пробежал по всей зале. Когда я несмело начала: vorrei е поп vorrei mi trema un росо il соr, в голосе моем звучал страх, но его заглушили раздавшиеся аплодисменты. Я не могу передать, сколько было любви в голосе графа, когда он начал vieni mi bel deletto, и сколько обольщения и обещаний в этой фразе: io cangierт tua sorte; все это так подходило ко мне; этот дуэт, казалось, так хорошо выражал мои чувства, что со мной чуть было не случился обморок, когда я выводила: presto поп son piъ forte. Здесь музыка переменила выражение, и, вместо жалобы кокетки Зерлины, я услышала крик скорби, самой глубокой. В эту минуту граф подвинулся ко мне, рука его дотронулась до моей руки; огненное облако закрыло глаза мои; я схватилась за стул графини М. и сильно вцепилась в него; благодаря этой опоре я еще могла держаться на ногах; но когда мы начали вместе: andiamo, andiam mio bene, я почувствовала его дыхание в волосах и на плечах своих, дрожь пробежала по мне; я испустила, произнося слово amor, крик который истощил все мои силы, и упала без чувств.
Матушка бросилась ко мне; но графиня М. первой приняла меня на свои руки. Обморок мой был приписан жаре; меня перенесли в соседнюю комнату; соли, которые давали мне нюхать, отворенное окно, несколько капель воды привели меня в чувство. Госпожа М. настаивала, чтобы я возвратилась в зал; но я ни о чем не хотела слышать. Матушка, обеспокоенная этим случаем, на этот раз согласилась со мной: велели подать карету и мы вернулись домой.
Я тотчас удалилась в свою комнату. Снимая перчатку, я уронила бумажку, вложенную в нее во время моего обморока; я подняла ее и прочла эти слова, написанные карандашом: «Вы меня любите!.. Благодарю, благодарю!»
IX
Я провела ужасную ночь, в рыданиях и муках. Вы, мужчины, не знаете и не будете никогда знать, что такое страдания молодой девушки, воспитанной матерью, чистое сердце которой не трепетало еще от чьего-то близкого дыхания. Я ощущала себя бедной беззащитной птичкой во власти могущественнейшей, которой невозможно сопротивляться. Я чувствовала, как меня словно увлекают за руку; мне слышался голос, говорящий: «вы меня любите», прежде нежели я сама сказала: «люблю вас».
О! Клянусь вам, я не знаю, как не лишилась ума в продолжение этой ночи; я считала себя погубленной. Повторяла шепотом и беспрестанно: «я люблю его!.. люблю его!», с ужасом столь глубоким, что теперь еще, мне кажется, нахожусь я во власти чувства, настолько противоречившего тому, которое, как я думала, овладело мной. Однако следовало, что все мои волнения были доказательством любви; потому что граф, от которого они не ускользнули, толковал их таким образом. Что касается меня, то подобные чувства в первый раз волновали мое сердце. Мне говорили, что не нужно бояться или ненавидеть тех, которые не сделали нам зла; я не могла тогда ни ненавидеть, ни бояться графа, и если чувство, которое я питала к нему, не было ни ненавистью, ни страхом, то это, как мне казалось, должна была быть любовь.
На другое утро, в ту самую минуту, когда мы садились завтракать, нам принесли две визитные карточки от графа Безеваля; он прислал узнать о моем здоровье и спросить, не имел ли вчерашний случай каких-нибудь нехороших последствий. Этот неожиданный поступок графа показался матушке лишь простым доказательством учтивости. Граф пел со мной в то время, когда случился обморок, и это обстоятельство извиняло его поспешность. Матушка тогда только заметила, что у меня был утомленный и нездоровый вид; сначала она встревожилась, но я успокоила ее, сказав, что ничего страшного не произошло и что, впрочем, уединение в деревне поправит мое здоровье, если ей угодно туда возвратиться. Матушка всегда соглашалась со мной; она приказала заложить коляску, и к двум часам мы отправились в путь.
Я бежала из Парижа с такой же поспешностью, с какой четыре дня назад бежала из деревни; потому что первой мыслью моей, когда я увидела карточки графа, было то, что он сам явится, как только настанет приличное для такого визита время. Я хотела бежать от него, не видеть больше; после мысли, какую он возымел обо мне, после записки, им написанной, мне казалось, что я умру от стыда, увидевшись с ним. От всех этих размышлений мои щеки покрылись краской столь яркой, что матушка подумала, что в закрытом экипаже недостает воздуха; она велела остановиться и откинуть верх коляски. Тогда стояли последние дни сентября, замечательная пора; листья деревьев начинали желтеть и краснеть. Есть что-то весеннее в осени, и последние цветы года походят иногда на первые его произведения. Воздух, природа, беспрестанный меланхолический и неопределенный шум леса, – все это помогало моим мыслям рассеяться, когда вдруг, на одном из поворотов дороги, я заметила впереди мужчину, ехавшего верхом. Он был еще далеко от нас, однако я схватила матушку за руку с намерением просить ее возвратиться в Париж, потому что узнала в этом человеке графа; но вдруг остановилась. Чем бы объяснила я перемену решения? Это показалось бы капризом, и только. Мне не оставалось ничего другого, как собраться с духом.
Всадник ехал шагом и вскоре присоединился к нам. Это был, как я сказала, граф Безеваль.
Он подъехал к нам сразу, как только заметил; извинялся, что прислал так рано узнать о моем здоровье; но отъезжая в тот же день в деревню к господину Люсьену, он не хотел оставлять Париж с чувством беспокойства, и если бы время было приличное, он сам бы приехал. Я пробормотала несколько бессвязных слов; матушка поблагодарила его. «Мы также возвращаемся в деревню», – сказала она. «Так значит вы позволите мне проводить вас до замка?» – спросил граф. Матушка поклонилась ему и улыбнулась.
Все объяснялось так просто: дом наш находился на три лье ближе, чем дом господина Люсьена и ехать нужно было по одной и той же дороге.
Итак, граф продолжал скакать подле нас все пять лье, которые нам оставалось сделать. Быстрота езды, невозможность постоянно держаться возле кареты были причиной того, что мы обменялись всего несколькими словами. У нашего замка граф соскочил с лошади, подал руку матушке, чтобы помочь ей выйти из экипажа; потом предложил помощь мне. Я не могла отказаться и, дрожа, протянула ему руку; он принял ее спокойно, без волнения, как любую другую; но я почувствовала, что он оставил в ней записку, и прежде, нежели я успела сказать что-нибудь или сделать движение, граф повернулся к матушке и поклонился ей; потом сел на лошадь и, несмотря на приглашение отдохнуть, направился к господину Люсьену, сказав, что его там ждут. Граф скрылся из виду через несколько секунд.