Розалин Майлз - Королева
И он, уверена, ощущал нечто подобное. Временами в моей комнате, когда сгущались синие сумерки, но свечи еще не вносили, лютня вздыхала в углу и детский голос пажа пел о муках, которые ему только предстоит испытать, мой лорд вдруг вскакивал и с поклоном отходил от меня, требовал вина или карт, разрушал обнявший нас заколдованный круг и впускал в него холодный внешний мир.
Однако в следующий миг он глядел на меня или я на него, и мы снова пропадали, тонули в бездонном колодце любви.
Однако разговаривали мы мало, еще меньше — делали. Нам довольно было просто быть, жить, грезить. Лето доживало свои последние дни, словно беременная крестьянка, и разрешилось обильным урожаем; на Михайлов день церковь в Ричмонде ломилась от осенних плодов: ядреных коричнево-желтых тыкв, моркови, репы, яблок, чернослива и гладких желтых горлянок. При дворе мои повара превосходили себя, спеша подать на стол последние щедрые дары природы, покуда Персефона[2], спускаясь в подземный мир, не унесла с собой лето до следующего года, — мы ели ежевику и лесные орехи, последние сливы, ломти спелой айвы и мушмулы со сладким английским сыром.
Пришла зима, жизнь вокруг нас замерла. Но на иных деревьях зрели иные плоды, и даже в мой рай, в мой уютный шалашик среди ветвей, проникали слухи о них. Я уже не присутствовала на каждом заседании совета, как в первые тревожные дни, — я вполне полагалась на своих лордов и знала, что Сесил расскажет мне все самое важное. Тем более что я так или иначе узнавала обо всем — мне приходилось подписывать все указы, акты, билли и прокламации.
Однажды морозным декабрьским днем я прогуливалась во дворе, глядя, как Робин, тоже забросивший государственные обязанности, стреляет из лука по мишени. В аудиенц-залу я вернулась лишь после окончания совета.
Здесь меня ждал Сесил. Здороваясь, он опустился на одно колено и расправил длинное бархатное одеяние. Я была весела, как никогда: мысленно я еще видела, как Робин посылает в цель стрелу за стрелой.
— Что сегодня подписывать? — Я плюхнулась за стол, потянулась к связке перьев. Мне не терпелось вернуться к Робину. — Начнем.
— Как пожелает Ваше Величество.
Я тщательно приготовилась к работе — я всегда гордилась своим большим цветистым росчерком ЕЛИЗАВЕТА R[3] и никогда не выводила его в спешке. Сесил клал передо мной документ за документом, я подписывала, писцы уносили готовую бумагу на соседний столик и присыпали песком жирные черные чернила.
— Приказ об отправке солдат в Шотландию? — Я нахмурилась.
— Ваше Величество, вы, наверно, помните: совет рекомендовал укрепить приграничные области. Королева-регентша ценой огромных трудов сохраняла в Шотландии мир. А теперь из Женевского рассадника вернулся проповедник Нокс и ежедневно разжигает народ против Римской Церкви и французского засилья. Назревает мятеж, и мы должны позаботиться, чтобы он не перекинулся в Англию.
— Нокс? Это тот смутьян, который писал против меня, против «чудовищного правления женщин»?
— Он самый, мадам.
— Тогда согласна — берите солдат, сколько хотите!
Я подписала. Под приказом об отправке солдат оказался документ, какого я прежде не видела. «Ордер на арест», — медленно прочитала я. Обычно меня не беспокоили подобными пустяками.
«…арест матери Даун из Брентфорда и Хью Берли из Тотнеса…»
Кто эти люди?
— Дорогой секретарь, как попал сюда этот документ?
— Что? Что это, мадам? — Он заглянул мне через плечо.
Я вытаращилась. Сесил не знает, что в его бумагах? Я скорее поверю, что он забыл собственное имя! Глаза его были чисты и невинны, спокойны, словно равнинное озеро, без всякого подвоха на дне. Однако, взглянув на ордер, я поняла — он меня дурачит.
«…за непотребное и подстрекательское поведение вышесказанных Даун и Берли, утверждавших, что королева — бесчестная женщина и в своей невоздержанной жизни ничуть не лучше приходской шлюхи, что лорд Роберт спит с королевой, покрывает ее, словно овцу…»
— Весьма злоязычная парочка. — Я обрела дар речи.
Сесил, глядя прямо перед собой, только кивнул. Я нащупала перо и мстительно подписала ордер:
— Проследите, чтоб их примерно наказали за эти гнусные измышления.
— Будет исполнено. Ваше Величество.
Мне не следовало показывать своей ярости из-за подобных сплетен. Однако эти болтуны, эти гусеницы, подгрызающие мое имя и репутацию, подгрызающие Робина, жалили меня, как гадюки. Он должен об этом знать. Когда я сказала, он вспыхнул, прикусил губу, черный от гнева.
— Покрывает? Они смели сказать «покрывает»?
Я кивнула, не в силах и слова вымолвить от стыда.
Он встретил мой взгляд, глаза его метали молнии, и я прочла в них гневную мысль: «Если б они только знали!»
Потому что между нами ничего не было, ничего плотского. Ничего такого — любовь столь глубокая, что ее не выразить в словах, и день ото дня глубже, так что не выразить уже и в слезах. Однако это была любовь, и вздохи, и песни, и приношения, и дары, и взгляды, и общность пристрастий, становившаяся все больше с каждым днем. И, как с моим вторым лордом, Сеймуром, порой — поцелуй украдкой в нише или в оконном проеме, вдалеке от свиты, или в нашем излюбленном месте, в полях, где, как дети природы, мы могли следовать ее велениям.
Мы ездили верхом каждый день. С первой теплой поры, когда наши кони пробирались по грудь в таволге и двукисточнике, через летние, оставленные под паром, до осенней пахоты поля, мы редко пропускали хоть день — разве что хлестал ливень или земля промерзала настолько, что мы боялись покалечить коней. Но даже и в такие дни Робин звал меня в крытый манеж, где лучшие из его скакунов покажут свой «полет», а он — свою власть над ними и, не скрою, свою власть надо мной.
Он был лучший наездник, какого когда-либо знала Англия, вам это известно? Ни до, ни после не видела я подобного. Это был кентавр в седле, он сливался с лошадью воедино — чувствовал каждое ее движение и, клянусь, читал ее мысли.
И с каждым днем мое чувство к нему росло, его статное тело наездника, мужественное, загорелое, как у цыгана, лицо, ослепительная белозубая улыбка завораживали меня так, что я уже не могла подумать ни о чем другом. Из Шотландии доносили, что французы стягивают силы, укрепляют враждебные гарнизоны у самых наших границ. Я выслушивала, приходила в ярость, пугалась — Мария! Теперь она царит над двумя королевствами, нависает над моей страной, словно зловещая великанша, одной ногой в Кале, другой — в Карлайле! — пугалась и забывала.
Потом пришла весть, что шотландские лорды, изнемогшие под французским игом, под королевой-регентшей, под кардиналами и папой, подняли мятеж, желая очистить страну от Римской церкви, утвердить новую веру. И что Мария де Гиз, вдовствующая шотландская королева, регентша своей дочери, изнемогла от долгой борьбы, от всеобщего развала, от бесконечных усилий отстоять у протестантов дочерний трон, опустила руки, голову, сложила с себя корону и умерла.