Екатерина Мурашова - Сибирская любовь
Марфа – та и объяснять не пыталась. Слишком хорошо знала братнин норов. Он-то думал: ей это в радость. Крепкий дом, ключи, варенья. А она… Выходит, тоже в высоту хотела. Да ладно, какая высота. Обычное дело бабье. Полюбила… малость не того. Иван Парфенович с трудом припомнил этого Тихона: ни кожи, можно сказать, и ни рожи, веснушки одни. Свистульки ребятишкам чудные резал… В детстве он с ним и не знался почти. А потом, когда уже приказчиком – наследником! – Данилы Егорьева приехал на родину за сестрой, она ему и выложи: хочу, говорит, за Тихона замуж. Он аж обомлел слегка. Это ж надо: всех дельных женихов по молодости расшугала, а как вышла из возраста – здравствуйте, нашла сокровище. Его, стало быть, с собой везти, на шею сажать? Не на то ли и позарился?.. Короче – и слушать не стал, отрезал: или за Тишку замуж, или со мной в Егорьевск.
Она ж сама, сама выбрала! Ну, может, поплакала ночь… У Тихона же в кармане воши на аркане, и той не водилось! А потом – давай жилы рвать, Богу молиться. В монастырь! Вверх, вверх!
Ан с Тихоном-то, может, у нее бы и вышло.
Иван Парфенович дернул лицом, жестко превозмогая вспыхнувшую боль. Что за мысли полезли. О том ли надо сейчас? Ведь – конец!..
Конец. Он медленно проговорил это слово вслух, пытаясь осознать. Страх Божий почувствовать, что ли! Не выходило. Конец – значит, конец.
И беспокойство за дело, что неистово грызло с весны, отступило как-то. Все уже – ничего не переиначишь. Пусть ветрогон этот, которого судьба подсунула, берет в свои руки. Руки-то – ничего, крепкие… он, пока в Екатеринбург ездили, пригляделся. И Петьку он не обидит. И с рабочими… не так круто. По-современному, с обхождением.
Вдруг остро хлестнуло запоздалое сожаление: вот если б сам-то он так умел. Если б шли к нему люди, да из лучших лучшие, если б знали, что тут им все: и работа, и леченье, и ученье, и… Ох, как бы развернуться-то можно было! Не сажать себе кровососа Алешку на шею, а таких, как Матвей – к машинам, таких, как Митя-Сережка этот – к управлению, таких, как Коронин да младший Полушкин – науки изучать, да тут бы!..
Упущено, все упущено. Он не дал себе воли: не стал представлять, что было бы, если бы…Морщась, пустым напряженным взглядом смотрел в стену.
К сумеркам в доме Гордеевых все стихло. Иван Парфенович уснул. Машенька тихо плакала у себя. Серж, более никем не тревожимый, отправился ее утешать. Пичугин оставил Марфе последние наставления и отбыл домой. Софи тоже собиралась отправиться к Златовратским.
Храпящий, весь в пене конь едва не снес грудью перекладину ворот. Игнатий поспешно распахнул створки и едва узнал приискового мастера Емельянова в растрепанном человечке с диким, затравленным взглядом. Первая мысль у Игнатия была, что Емельянов каким-то образом прознал о болезни хозяина. Потому он поспешил сразу приезжего успокоить:
– Ивану Парфеновичу уже лучше. Уснул.
Емельянов дико блеснул белками, бессильно сполз с седла набок, опустился прямо в грязный, запятнанный золой снег:
– Иди, скажи всем: на прииске бунт! Печиногу порешить хотят!
Игнатий взвизгнул от ужаса, подхватился бежать, но привычка оказалась сильнее: схватил под уздцы запаленного коня, который хрипел и тяжело поводил боками (если сейчас не обиходить, падет непременно!), затащил в конюшню, передал с коротким наставлением и профилактической зуботычиной мальчишке-помощнику. После уж кинулся в дом…
Почти час ушел на крики, причитания и бестолковую беготню. Марфа, уже мысленно от мира отрешившаяся, растерялась под напором внезапно свалившихся событий и, противу обычаю, почти ни в чем не принимала участия. Петя куда-то из дому ушел, да и толку от него никто не ждал. Машенька, побелев лицом, молилась у себя в комнате. Серж собрался было сразу скакать на прииск, но все ему объяснили, что этого нельзя ни в коем случае, так как совершенно непонятно, что именно он там будет делать. Софи считала, что нужно немедленно послать кого-нибудь за казаками или иной властью. Из слуг самым рассудительным оставался Мефодий. Так или иначе он сумел прекратить бабий визг, запер Аниску в кладовке (чтоб раньше времени панику по городу не разносила), снарядил не тряские санки и велел запрячь в них лучших лошадей, в санях же саморучно оборудовал из шкур, одеял и соломы мягкое лежбище, ежели хозяин решит-таки ехать на прииск.
Гордеев, вроде бы от новой беды слегка оправившийся, грозно сдвинув брови, допрашивал Емельянова.
Картина вырисовывалась безрадостнее некуда. Третьего дня к вечеру скончался от чахотки Николай Веселов. Из-за несчастным образом сложившихся обстоятельств большинство рабочих винили в его смерти инженера. Матвей Александрович, как это у него всегда водилось, на людей и их мнения никакого внимания не обращал, ходил по поселку как ни в чем ни бывало вместе со своей собакой, работал в лаборатории, покупал в лавке хлеб.
Члены самодеятельного рабочего комитета, главой которого был Веселов, решили устроить товарищу достойные, на их взгляд, похороны. «С речами, песнями и прочей галиматьей», по выражению Емельянова.
В течение следующего дня возбуждение нарастало. Люди собирались на улицах, размахивали руками, возмущались чем-то неопределенным. Всех тянуло выпить – «залить горе». Многочисленные племянники Алеши не пожелали упустить кажущейся выгоды и, несмотря на пост, утроили продажу спиртного и скоромных закусок. После трех недель поста все это пошло крайне тяжело. К вечеру в совершеннейшем разоре прибежал в поселок светлоозерский юродивый Михрютка, которого бабы почитают за святого, и с места в карьер заявил, что ему во время рыбалки явился в снежном вихре полупрозрачный Колька Веселов, прошептал: «Товарищи, отомстите!» – пёрнул и исчез. Это произвело на рабочих очень сильное впечатление, поскольку вроде бы Михрютка о смерти Николая знать был не должен.
На третий день утром состоялись похороны, на которые ко всеобщему смятению и возмущению явился инженер Печинога (по счастью, без собаки). Он принес собственноручно сделанный из кедровых ветвей венок, в который с помощью проволоки были вплетены шишки и красные бумажные цветы. Во время прощания Матвей Александрович попросил слова, сказал, что ему очень жаль, возложил венок на Колькин гроб и выразил надежду, что цветы, имитирующие красные гвоздики, наверное, понравились бы Веселову, который был известен своими революционными настроениями и идеалами. Трудно сказать, что имел в виду Печинога на самом деле, но ошеломленные рабочие восприняли все это как изощренное издевательство.