Жюльетта Бенцони - Князь Ночи
Он не успел ей помочь, Гортензия с ловкостью опытной амазонки уже сама соскочила на землю. Держа факел в поднятой руке, маркиз устремился ей навстречу, но внезапно застыл на месте с видом крайнего изумления.
– Виктория! – пробормотал он с неожиданной нежностью в голосе. – Ты вернулась, Виктория…
– Мое имя Гортензия, месье.
Она чуть замешкалась, хотя и не слишком явно. Представ перед этим человеком с профилем хищной птицы и серебряной шевелюрой, в котором издали угадывался властный повелитель, она так оробела, что едва не назвала его «монсеньором», а это было бы вовсе неуместным. Что до «дядюшки» – у нее не было ни малейшего желания так его именовать. Но он даже не заметил этой легкой заминки, весь поглощенный созерцанием ее лица.
– Нет такого имени: Гортензия, – проворчал он. – Оно ничего не значит, и здесь о нем не слыхали. Разве что служанка или крестьянка…
Твердое обещание оставаться обходительной, вырванное у девушки преподобной Мадлен-Софи в час расставания, потеряло силу перед столь высокомерной презрительностью.
– Почему бы не прибавить в этот перечень и корову? – возмущенно оборвала она его. – Впрочем, не думаю, что его могли здесь слышать, ибо это имя происходит от названия экзотического цветка, привезенного из путешествия одним из спутников господина де Бугенвиля. Что касается той, в честь кого я так наречена, – Гортензии де Богарне, голландской королевы и моей крестной матери, она никогда не имела ничего общего с челядью!
– Поддельная королева с картонной короной, подобно многим другим, извлеченным из факирского сундучка Буонапарте…
– Решительно, я начинаю понимать, что мы никогда не сойдемся относительно титулов, маркиз, – снова с возмущением бросила ему в лицо Гортензия. – Тот, кого вы именуете «Буонапарте», для меня навсегда останется Его Величеством Императором…
– Корсиканский узурпатор, короновавший сам себя…
– В присутствии и с благословения папы римского! И его крестницей я имею честь быть. Засим, если Гортензия вам так не нравится, вы всегда можете называть меня Наполеоной: это мое второе имя.
– Я буду звать вас Викторией.
– Пусть так. Но с прискорбием сообщаю вам теперь же, что не стану отзываться на это имя… несмотря на все почитание, какое я обязана к вам питать. Не говоря уже о том…
Факел так опасно затанцевал в руке маркиза, что, неожиданно свесившись через холку лошади, Жан перехватил его.
– Почему бы вам не продолжить так чувствительно начавшееся первое знакомство в доме? – с издевкой сказал он. – Вы оба, сдается мне, обладаете схожими характерами, и видно, что вы из одного семейства. Что касается этой девицы, маркиз, подождите немного, прежде чем подпалить ее. Нехорошо, когда слишком много людей погибают в одном замке одинаковым образом. – Швырнув факел на землю, повелитель волков поворотил лошадь и начал спускаться по тропе, бросив в ночь: – Я верну эту скотину Шапиу, поскольку мне не по нраву возвращаться пешком. Это подобает лишь подлой черни.
– Сам ты из черни, был и навсегда останешься таким! – вне себя от ярости взревел маркиз, и его поза свидетельствовала, что он готов броситься за обидчиком. Но Жан был уже далеко. Фульк де Лозарг и Гортензия остались лицом к лицу в компании лишь с юным лакеем, пытавшимся, невзирая на ветер, снова зажечь факел.
Маркиз медленно и глубоко втянул в себя воздух, стараясь обрести утраченное спокойствие, и объявил:
– Прошу в дом!
Даже не взглянув на девушку и не предложив ей руку, он направился к замку. После краткого замешательства – ей хотелось побежать за Жаном и умолить его доставить ее в Сен-Флур, чтобы дождаться там первого же дилижанса и вернуться в Париж, – Гортензия покорилась судьбе и пошла за дядей, стараясь не оступиться на выбоинах и буграх. Для ее самолюбия было подлинной мукой войти в этот замок, особенно после только что случившегося объяснения. Столь странный прием, оказанный дядей, заставлял ее думать, что ей понадобятся все ее бесстрашие и постоянная готовность дать отпор. Воистину это был волчий край…
В прихожей, вымощенной круглыми камнями, ступать по которым в обуви, сшитой у парижских сапожников, было не слишком приятно, ее поджидала какая-то женщина. Она показалась Гортензии такой же безжизненной и неподвижной, как старинный деревянный святой, что нависал над входом в залу.
Низенькая, коренастая, вся в черном, не считая белейшего, накрахмаленного фартука, она обратила к Гортензии круглое лицо, которое густая сеть морщин делала похожим на печеное яблоко. Черные живые глазки, глубоко упрятанные под нависшими седыми бровями, и пожелтевшие бугры щек также неотвратимо вызывали в памяти кожуру плода, погубившего нашу праматерь Еву.
– Это Годивелла, – представил ее маркиз. – Она была моей кормилицей, и иногда ей взбредает на ум, что те времена не кончились. – Затем он обратился к женщине: – Вот, милая старушка, это наша племянница. Она утверждает, что зовется Гортензией, но по мне лишь одно имя может подходить к такому лицу.
– Нет, – отрезала Годивелла, чей взгляд жадно впился в гостью. – Она походит на ту только внешне. Никогда наша молодая госпожа не имела такого боевого задора, да и голову держала по-иному. А потом, она была меньше ростом. И к тому же…
– Этак ты кончишь перечислять завтра к вечеру. Веди ее в ее комнату. – Затем, едва заметно, словно против воли, поклонившись, он добавил: —Желаю вам доброй ночи!
И, не ожидая ответа, исчез в одной из низких дверей, выходящих в прихожую. Годивелла взглянула на девушку.
– Вы ужинали, барышня?
– И да, и нет. После поломки нашей кареты я встретила человека, поделившегося со мной пирогом. Этот человек…
– Знаю. Я видела, как вы приехали. Я вам сейчас приготовлю горячее молоко. Изволите пойти со мной?
С этими словами, она взяла с полки медный подсвечник, зажгла свечу от того, что стоял около святого, и направилась к каменной лестнице одной из башен. Чувствуя, что сейчас упадет от усталости, Гортензия послушно последовала за ней.
Истертые временем ступени были неровными, низкими, а сама лестница – довольно пологой, но затопивший ее мрак придавал ей несколько угрожающий вид. Быть может, всему виной было колеблющееся пламя свечи, зыбкие тени казались живыми.
Напрасно Гортензия пыталась приободриться, твердя себе, что в этом жилище когда-то родилась ее мать, здесь прошло ее детство и, наконец, здесь она выросла именно такой, веселой и жизнерадостной, легкомысленной, – ничего не помогало, тяжелое впечатление не рассеивалось. Вспоминался материнский смех, его светлые переливы еще звучали в ушах дочери. Однако та, что не считала себя ни веселой, ни жизнерадостной, чувствовала себя в этом чужом ей замке, словно в тюрьме.