Мария Кунцевич - Чужеземка
— Обед стынет, Эля, — говорил он. — Дети проголодались.
Роза принимала это по-всякому. Иногда она бросала скрипку на крышку фортепиано, порывисто отодвигала пюпитр и, вся красная, восклицала:
— Знаю, знаю, знаю! Да, обед, и что из того? Неужели на свете нет ничего важнее обеда? Служанка я ваша, что ли? А может, забыла распорядиться и не готов он, этот обед? Ну так ешьте и отвяжитесь от меня, дайте мне дышать. Дайте дышать!
С этим возгласом она, на ходу вытирая ладони платочком, влетала в столовую, бросалась на стул, отталкивала от себя свой прибор и погружалась в угрюмое молчание. Один только Казик умел вывести ее из этого состояния. Этот ребенок, может быть потому, что ему не суждено было долго жить, обладал великим даром обаяния, заключавшимся не только в детской потребности нравиться, но и в преждевременно созревшем искусстве общения. Он терпеть не мог оставаться в тени, любил блистать, обращать на себя внимание и отлично знал, как это делать. Если Роза была только рассержена, мальчик сочинял смешные словечки, протягивал над столом ручонку, строил забавные рожицы. Если же он улавливал скрытую под гневом печаль, то обращался к более чувствительным средствам: сам принимал грустный вид, клал головку на стол, отказывался есть. Обычно Роза через некоторое время спрашивала у бабушки:
— Что с Казиком? Он заболел?
Мальчик заслонял мордашку, чтобы не видно было, как он улыбается, и продолжал изображать несчастненького, пока мать не обращалась прямо к нему:
— Что с тобой, Казичек?
Он и тогда «не выпадал из роли»: поднимал на мать большие серые глаза, полные притворной боли, препирался с ней, спрашивал, почему она плохо себя ведет, примолкнув, не спускал с нее затуманенных слезами глаз, пока Роза не забывала о себе.
Чаще, однако, когда Адам отрывал жену от музыки, его ждала в гостиной еще более неприятная сцена. Роза не слышала или притворялась, что не слышит его настойчивых просьб и уговоров, и продолжала играть, ожесточенно прижимая скрипку к подбородку, отстукивая ногой и отсчитывая вслух такт. Если он не унимался, она бросала на него косой взгляд, полный скуки и презрения, и при этом с подчеркнутой бравадой проводила по струнам смычком.
Несколько раз отец выходил из себя. Кричал, что он и сыновья тоже имеют какие-то права, что дом так или иначе должен быть домом и дождется Роза когда-нибудь скандала — он, Адам, запретит ей выступать! Он поедет к губернатору, он заявит публично: либо концерты и филантропия, либо семейные обязанности; пусть люди рассудят, что важнее.
При одной из таких сцен он будто бы хотел вырвать у жены из рук скрипку. Роза, не прерывая «Мелодии» Рубинштейна, попятилась в глубь комнаты, окружила ее и вошла в столовую. Адам за ней, возбужденный донельзя, пытаясь перекричать инструмент:
— Я требую, чтобы уважали мое время и мой покой! Я требую, — тут он со слезами в голосе патетически указал на место хозяйки дома, — я требую, чтобы этот стул не стоял пустым во время трапезы!
Роза, в длинном пеньюаре, шла к столу, неся перед собой скрипку. Казалось, она ничего не может поделать, — скрипка сама играла жалобную «Мелодию». Она села на почетном месте, между бабушкой Софьей и мужем, испуганные дети вытягивали шею, мелодия — все более пронзительная, захлебывалась печалью, дышала им в лица, над тарелками с супом поднимался пар, а по Розиным щекам бежали слезы.
Этот случай поколебал упорство Адама; после этого он долго не звал Розу к обеду. Всякий раз, однако, когда мать упражнялась перед концертом, у Владика замирало сердце. И вот наступил тот памятный день; Роза уехала наконец на репетицию, Анисья, которая снесла за ней в пролетку футляр со скрипкой и ноты, радостно топая, вернулась наверх, и в доме стало весело. Бабушка подмигнула детям, и все вместе отправились в кладовую, вскоре на столе стояло варенье из дыни, предназначенное исключительно для гостей, из кухни доносился визг толстой Нади-гадалки, которую не велено было пускать на порог, Софи разрешила мальчикам макать пальцем в варенье, рассматривать альбом, барабанить по клавишам открытого фортепиано, сама курила, раскладывала пасьянс. Отец был в школе, на заседании. Никто не надзирал, никто не мешал вольничать после тяжкого дня хожденья по струнке.
Ощущение свободы оказалось настолько развращающим, что Владик осмелился добраться до маминого секретера. Вытащили ящики, рылись в брошках, в перевязанных ленточками пачках бумаг, наконец, высыпав на ковер все, что можно было, мальчики приступили к ревизии шкафов. Нарядившись в бесконечно длинные, шуршащие юбки, пудрились, чихали в облаках душистой пыли, скакали среди писем и кружевных лифов… Долго они так безумствовали, но в самый разгар игры Казик умолк, повел глазами по Розиной спальне, подбежал к ее кровати, зарылся лицом в покрывало и заплакал. Владик обмер от страха. Он тут же сорвал с себя мамины тряпки и, чуть живой, принялся наводить порядок. Через короткое время комната приняла обычный вид, даже пудра была сдунута с полировки. Мальчики на цыпочках выскользнули в гостиную. Уже смеркалось, окна выглядели как синие нездешние существа в длинных одеждах. Но в столовой горела лампа. Свет приободрил их. Из кухни, веселая, вышла навстречу детям Софи, неся на подносе сковороду с горой блинов и горшок со сметаной. Владик с визгом бросился усаживаться за стол, Казик захлопал в ладоши, — это было обожаемое блюдо, которое Роза запрещала давать им на ночь. И начали пировать; мальчики, не помыв рук, скатывали блины в трубочку, мяли их, обмакивали прямо в горшок со сметаной, — Софи смеялась. Вскоре они пошли спать, с кисловатым вкусом сметаны во рту и с неспокойным сердцем.
Неизвестно, который это был час: Владик открыл глаза и почувствовал, что его руки сжаты чьими-то горячими руками. Поморгав, он различил лицо матери; тоже горящее, оно было совсем близко, над самым его лицом. Мальчик помертвел. Послеобеденное буйствование в спальне, блины на ночь, грязные руки, — ярко вспомнились все грехи, почему-то такие радостные… Подавленный, он боялся шевельнуться. А глаза Розы вглядывались в него, вглядывались так внимательно… Владик разозлился. Да зачем же мать приходит издеваться над грешником среди ночи, когда все плохое уже случилось и ничего нельзя поправить? Лучше бы не уходила днем, не позволяла детям поддаваться соблазну… Почему она их не бережет? Он повернулся лицом к стене. Вот тогда-то Роза закричала:
— Ничего? Ничего? Я здесь — и ни одного радостного слова? Казик маленький — он не понимает… Но ты — за целых долгих полдня, за целый долгий вечер ни разу не подумать о матери — где она? Вернется ли? Лежишь? Лежишь, как деревянная кукла! Не радуешься, а значит, и не боялся за меня! Зачем же я вернулась, зачем?