Эльза Вернер - Развеянные чары
— Вы все-таки явились, синьор? — с упреком начала она, отойдя с ним в одну из дальних ниш. — Мне не верилось, что вы отзоветесь на мое приглашение.
Рейнгольд поднял на нее глаза, и напускная холодность и отчужденность стали понемногу исчезать, когда он встретился с взглядом итальянки, — в первый раз с того памятного вечера.
— Значит, приглашение шло от вас? — сказал он. — А я и не знал, смею ли считать таким несколько слов, переданных мне капельмейстером от вашего имени, я не получил ни одной строки, написанной вашей рукой.
Беатриче улыбнулась:
— Я только последовала вашему примеру. Я также получила песню, автор которой не прибавил ни слова к своему имени. Я лишь расплачиваюсь той же монетой.
— Разве мое молчание оскорбило вас? — быстро проговорил молодой человек. — Я не смел ничего более прибавить… Да и что мог я вам сказать? — закончил он, потупив взор.
Первый вопрос был совершенно излишним, так как почтительное посвящение песни, видимо, было принято надлежащим образом, и синьора Бьянкона вовсе не имела оскорбленного вида, когда возразила:
— Вы, кажется, любите играть в молчанку и желаете говорить со мной исключительно на языке музыки? Хорошо, подчиняюсь вашему вкусу и буду объясняться с вами также только нашим языком.
Она сделала легкое, но заметное ударение на слове «нашим». Рейнгольд с удивлением взглянул на нее и медленно повторил:
— Нашим языком?
Беатриче вынула из свертка нот, который держала в руках, отдельную тетрадь.
— Я напрасно ждала, что автор песни придет ко мне, чтобы услышать ее в моем исполнении и принять мою благодарность. Он предоставил другим то, что составляло его обязанность. Я привыкла, чтобы ко мне приходили, вы, кажется, претендуете на то же самое?
В ее голосе еще слышался упрек, но он уже не был резок; да это было бы и неуместно, ибо в глазах Рейнгольда ясно читалось, какой дорогой ценой досталась ему его сдержанность. Альмбах ни слова не ответил на ее упрек, не стал защищаться, но его взгляд, словно магнетической силой прикованный к красивому лицу певицы, убедительнее слов говорил, что причиной ее может быть что угодно, только не равнодушие.
— Неужели вы думаете, что я пригласила вас только для того, чтобы вы прослушали арию, которая стоит в программе? — продолжала итальянка. — Публика всегда требует эту арию, но повторять ее очень утомительно, посему я намерена вместо нее спеть что-нибудь другое.
Щеки молодого человека вспыхнули, и он невольно протянул руку за нотной тетрадкой:
— Что вы говорите? Надеюсь, по крайней мере, это не моя песня?
— Как вы испугались, — проговорила артистка, отступая на шаг и отстраняя его руку. — Неужели вы боитесь за судьбу своего произведения в моем исполнении?
— Нет, нет! — с жаром воскликнул он. — Но…
— Но?.. Пожалуйста, без оговорок! Эта песня посвящена мне, предоставлена мне в полное распоряжение, и я могу делать с ней, что хочу. Но еще вопрос: капельмейстер уже приготовился аккомпанировать, мы прорепетировали с ним эту вещь, однако я предпочла бы видеть за роялем вас, когда выступлю перед публикой с вашим произведением. Могу я рассчитывать на это?
— Вы хотите довериться моему искусству аккомпаниатора? — дрогнувшим голосом спросил Рейнгольд. — Безусловно довериться, без единой репетиции? Не будет ли это риском с обеих сторон?
— Если у вас недостанет мужества, то делать нечего, — ответила Беатриче. — Но я уже отлично знаю, как вы прекрасно играете, и нисколько не сомневаюсь, что сумеете аккомпанировать своему собственному произведению. Если вы останетесь самим собой и в присутствии этой публики, как недавно перед тем обществом, то мы, безусловно, исполним песню.
— Я на все рискну, когда вы со мной, — страстно воскликнул Рейнгольд. — Песня была написана только для вас, но если вы хотите дать ей другое назначение, то пусть будет по-вашему! Я готов.
Итальянка ответила только гордой, торжествующей улыбкой, обернулась к подошедшему капельмейстеру, и между ними тремя начался тихий, но оживленный разговор. Остальные мужчины с нескрываемым неудовольствием смотрели на молодого незнакомца, завладевшего исключительным вниманием знаменитой певицы и разговором с ней, который, к их величайшей досаде, задержал ее до самого начала концерта.
Между тем зал наполнялся публикой; ослепительно освещенный, пестрый от роскошных туалетов дам, он представлял блестящее зрелище. Жена консула Эрлау с несколькими другими дамами сидела в первом ряду и была поглощена разговором с доктором Вельдингом, когда к ней подошел муж в сопровождении молодого человека в капитанском мундире.
— Капитан Альмбах, — произнес он, представляя Гуго. — Я обязан ему спасением своего лучшего судна со всем экипажем. Это он подоспел на помощь боровшейся с гибелью «Ганзе» и только благодаря его энергичному самопожертвованию…
— О, прошу вас, господин консул, не заставляйте вашу супругу рисовать себе бурю на море, — проговорил Гуго. — Мы, бедные моряки, и без того уже пользуемся такой дурной славой из-за наших приключений, что каждая дама с тайным ужасом ожидает от нас неизбежных рассказов о наших похождениях. Но уверяю вас, сударыня, с моей стороны вам в этом отношении нечего опасаться. Я намерен в своих повествованиях всегда оставаться на твердой земле.
Молодой моряк, по-видимому, отлично понимал разницу между кругами общества, в которых ему приходилось вращаться. Здесь ему и в голову бы не пришло блеснуть приключениями, о которых он так охотно распространялся в доме своих родственников. Консул покачал головой с несколько недовольным видом и возразил:
— Мне кажется, вам доставляет удовольствие высмеивать всякую благодарность за свои добрые дела. Тем не менее я остаюсь вашим должником, хотя вы и не позволяете мне тем или другим способом оплатить мой долг. Я не думаю, чтобы рассказ об этом приключении мог повредить вам во мнении дам, совсем наоборот. Но вы так решительно отказываетесь описать его, что я оставлю это до следующего раза.
Госпожа Эрлау с очаровательной любезностью обратилась к Гуго:
— Вы нам не чужой, господин капитан, хотя бы из-за вашей семьи. Еще недавно мы имели удовольствие видеть вашего брата.
— Да, единственный раз, — подтвердил консул, — и то совершенно случайно. Альмбах, кажется, не может простить мне разницу между своим и моим образом жизни. Он непреклонно отдаляется от нас сам, отдаляет своих близких и уже много лет не пускает к нам нашу крестницу, так что мы даже не знаем, какая она теперь.
— Бедная Элеонора! — сострадательно заметила госпожа Эрлау. — Мне кажется, она стала чересчур застенчива в результате слишком строгого воспитания и слишком уединенной жизни. Я не могу представить себе ее иначе, как робкой и тихой; она, кажется, никогда не поднимает глаз в присутствии посторонних.