Девушка в белом кимоно - Джонс Ана
Я ставлю на огонь чайник, и когда убеждаюсь в том, что бабушка уже в саду, начинаю разговор.
— Ты сегодня такая красивая, даже красивее обычного, окаасан, — и это не ложь. Ее волосы расчесаны на пробор и разделены на две половины, каждая из которых закреплена золотыми с сапфирами заколками. — И тебе так идет твое летнее кимоно.
— Что-то ты засыпала меня комплиментами, Наоко, — отвечает она, отводя взгляд, в котором лучится улыбка.
Чуть склонив голову в поклоне, я стараюсь не отвлекаться от подготовленных слов.
Я создала лирическую вязь, в которой припрятала ловушку.
Окаасан забирает из моих рук миску, которую я мою с излишней тщательностью.
— Я тебя внимательно слушаю, Наоко.
У меня так колотится сердце, что мне кажется, будто в моей груди, как в клетке, сидит маленькая птичка. Я делаю глубокий вдох, чтобы набраться храбрости, выдыхаю и отчаянно надеюсь, что ее хрупкое сердце выдержит мою мольбу.
— Как думаешь, Сатоши может передумать на мне жениться?
— Так вот что тебя беспокоит? — ее плечи расслабляются, словно она готовилась принять более тяжелый удар.
— Пожалуйста, окаасан, скажи, это возможно?
— Ну конечно, это возможно, но я не думаю, что...
— То есть ты согласна, что люди могут менять свои решения?
Она начинает хмуриться. Она понимает, к чему я клоню, поэтому решает не отвечать.
Я подхожу к ней ближе.
— Что, если мы узнаем, что Сатоши тоже не хочет на мне жениться? Тогда отец не будет рисковать своим бизнесом.
Рука окаасан, которой она вытирала миску, замирает.
После очередного глубокого вдоха я начинаю речь, которую уже хорошо отрепетировала.
— Я прошу тебя лишь подумать об этом. Если ты согласна с тем, что мнения и решения людей могут меняться, и если решение Сатоши изменится без причинения обид, скажи, не сможешь ли ты повлиять на отца, чтобы и он изменил свое решение? Не сможешь ли ты найти путь к его сердцу, чтобы он увидел то, чем наполнено мое сердце? Я лишь хочу выйти замуж по любви, окаасан.
— Наоко... — окаасан склоняет голову.
— Я люблю Хаджиме, — я отваживаюсь произнести его имя только шепотом. — А он любит меня. Любит так сильно, что готов отказаться от своего дома в Америке, оставить свою семью, чтобы начать жизнь здесь, в нашей семье, — я не смею еще сказать, где именно он приготовил нам дом. — Он хороший, достойный мужчина, который принимает наши традиции и уважает меня, — я улыбаюсь, меня переполняют эмоции, и глаза становятся влажными. — Он дает мне сил, окаасан. Чтобы я могла говорить то, о чем думаю, и делать то, что я хочу, потому что любит меня любой. А я влюблена в то, какой я с ним становлюсь. С ним мне кажется, что я могу все! Знаешь, что он мне сказал? — его прекрасные слова не покидали меня все это время, и моя улыбка становится шире. — Он сказал, что я очень умна и что если кому-то и удастся убедить тебя и отца в том, что нам суждено быть вместе, то это буду я.
Я беру ее руку и сжимаю ее.
— И вот то же самое я говорю и тебе... Ты очень умна, и если кому-нибудь и удастся убедить отца изменить его решение, то только тебе. Прошу 66 тебя, умоляю, найди в себе смелость и поговори с ним.
Окаасан смотрит прямо перед собой, положив обе руки на стол. Ее взгляд направлен в окно, через которое видно, где сидят мужчины и бабушка. Ее мизинец начинает двигаться в такт ее нервным размышлениям. Тук-тук-тук. Затем снова. Тук-тук-тук. Мы стоим совсем рядом, возле раковины, каждая при своем мнении, судя по напряженному молчанию. И тут раздается победный свист чайника.
Она делает мне знак заняться приготовлением чая, а сама возвращается к вытиранию посуды. Это сигнал, что она не ответит мне сразу. Боль часто становится отверстием, через которую насвистывает свои мелодии истина, и даже в возникшем между нами молчании я слышу ее громкий звук. Что, если окаасан вообще не станет мне отвечать?
Я готовлю послеобеденный чай и подаю его бабушке в сад. С моим появлением отец и Таро, говорившие о торговле между странами, замолкают. Таро одаривает меня жгучим взглядом, но отец совершенно не обращает на меня внимания. Он смотрит на Кендзи, который в это время занят жуком, ползающим возле его книги.
— Кендзи-кун... — один оклик отца уже является строгой мерой замечания.
Бабушка с кивком принимает чай, и меня отсылают прочь, так и не обратив внимания на мое присутствие.
Когда я поворачиваюсь, чтобы уйти, Таро возобновляет прежний разговор, и до меня доносится «гайдзин», произнесенное с особенной интонацией специально для меня. Таро более опасен для Хаджиме, чем отец, потому что именно его горячие националистические взгляды подпитывают давние, вложенные воспитанием предрассудки отца.
Он как горючее, которое выливают на слабо тлеющий огонь.
Лучшей защитой от огня может стать только обладание двумя домами, поэтому я решаю дождаться ответа окаасан. Если мне удастся убедить ее большое сердце, то, может быть, ей удастся уговорить отца взглянуть на мой выбор под иным углом и в нашем доме наконец воцарится мир.
ГЛАВА 7
Япония, 1957
Тряска в вагоне будоражит и без того ноющий желудок , и меня начинает тошнить. Мне следовало бы вернуться домой сразу же после репетиции традиционного танца, но я решила отправиться на причал. Корабль Хаджиме сейчас в море, они выходят туда каждую вторую неделю, курсируя между городком Йокосука и близлежащими портами, но я оставила ему записку у охранника.
В ней я написала:
«Есть старинная легенда о том, что у судьбы есть красная нить, которой небеса связывают мизинцы тех людей, которым суждено быть вместе, независимо от времени, места и обстоятельств. Эта нить может растягиваться или путаться, но она никогда не рвется. Следуй за нашей нитью и найдешь меня, ожидающую твоего возвращения в нашем маленьком домике с соломенной крышей».
В конверт вместе с запиской я вложила две красные нити, по одной для каждого из нас. Он должен знать, что мои чувства к нему и мои намерения не изменились. Правда, и отношение отца к нему тоже не изменилось, но этого я решила не говорить. А еще мне думается, что мама поддерживает меня, и я понимаю ее нежелание вступать в противостояние и ее молчание. Она — представитель другого поколения, и ей не встретился такой человек, как Хаджиме, чтобы вдохновить ее на смелые речи и действия. Я лишь надеюсь, что мой пример может вдохновить ее саму.
Со вздохом я откидываюсь на спинку сиденья и наблюдаю за женщиной с ребенком, сидящими напротив меня. В то время как я сижу на тесно забитом сиденье, рядом с ними никто не садится. Пассажиры делают вид, что не обращают на них никакого внимания, но образовавшееся вокруг них свободное место обозначает только одно: отвращение. И пусть их одежда чиста, волосы аккуратно причесаны и на них нет медицинских масок, указывающих на то, что они больны, — никто не посмеет приблизиться к ним из нежелания оскверниться, из-за того что в ребенке явно видна смешанная кровь.
Маленькая девочка замечает, что я на нее смотрю, и я ей улыбаюсь. Из кармана я достаю два кубика конфет дагаси и предлагаю ей одну. Девочка просто смотрит на меня.
— Возьми, пожалуйста, у меня есть еще, — говорю я, протягивая конфеты еще ближе к ней.
И тогда она с радостью берет мой подарок.
Всеобщее безразличие как рукой сняло. Сидевший рядом со мной мужчина вскакивает со своего места, женщина рядом с ним отодвигается подальше от меня. Дремавшая до этого женщина просыпается и шлет мне пылающие взгляды. В их глазах я тоже стала прокаженной, но я не обращаю на них внимания.
Мне невыносимо это видеть. Если у нас с Хаджиме будут дети, то к нам будут относиться точно так же.
Светлая кожа и миндалевидные глаза этой девочки являются живым доказательством того, что мы проиграли эту войну, что радикальные западные идеи Америки вторглись в наши традиции, что они замарали нашу кровь. Она — полукровка, и хоть этот ребенок ни в чем не виноват, само ее существование позорит и пугает людей.