Полина Федорова - Вологодская полонянка
— Никогда.
Старик близоруко поморгал, собрал свитки и более не приходил.
А время шло.
Как-то, невзначай будто, провели ее мимо городского тюремного застенка, в коем была растворена дверь в пыточную камеру. В ней человек крюками за ребры подвешенный, и детина здоровенный в фартуке окровавленном каленым железом ему грудь жжет. Человек извивается, хрипит, потому как, верно, кричать уж более не может, а детина только скалится. Попятилась Таира, ткнулась в пристава, что ни на шаг от нее не отходил, спросила, с трудом разлепив губы:
— У вас что, и женщин так пытают?
Усмехнулся пристав:
— Бабам и девкам ребры не ломают и каленым железом не жгут, не велено. Их в землю по горло закапывают и ждут, покуда оне, родимые, не преставятся. Ни еды им не дают, ни пития. А ежель долго не помирают, землю возле них отаптывают, чтобы, значит, давило их, и дышать не можно было… А у вас воров и законопреступников что, по головке гладят?
Приходили еще — как не приходить — ходоки к Таире в надежде склонить ее к вере православной. Уговаривали, сулили горы золотые, пужали вечным заточением. А только ничего у них не вышло. «Нет», — отвечала им бывшая ханбике, а иным и в лицо смеялась. Что же до вечного заточения — тут коли сие на роду написано, так тому и бывать. Но от веры отца и деда она никогда не отречется.
Так и не стала Таира ни Ириницей, ни Дарьей, а вот шурин ее Худай-Кул веру христианскую принял, и письмецо, полученное от него на тринадцатый год заточения, было подписано: Петр Ибрагимович.
Посему титло царевича ему сохранили, и, более того, отдал великий князь московский за него дочь свою, Евдокию. Письмецо сие вручили Таире в первый день нового, 1501 года, будто подарок какой. Держи, дескать, царица, весточку от родни, читай да на ус мотай, как люди благоразумные поступают и что за это им государь московский дарует. Но и письмо сие ожидаемого результата не принесло: прочла его Таира, хмыкнула презрительно да в печку бросила. И конечно, не знала и не ведала она, что год этот — последний ее вологодского заточения.
9
Не единожды вспоминал Мохаммед-Эмин встречу с Таирой у булакского моста и взгляд ее, опаливший душу. Не давал он ему покоя, все виделся из окна старой колымаги и жег, будто наяву.
Узнав о смерти Ильхама, не раз писал хан на Москву великому князю письма, в которых просил отпустить из вологодского узилища царственную полонянку. Хочу, дескать, взять ее в жены, блюдя древний тюркский обычай.
Иван Васильевич отвечал на письма Мохаммеда-Эмина незамедлительно и регулярно, называл его когда сыном, когда братом, благодарил за выполнение договорных условий, охранение русских купцов, пенял на брата его Абдул-Летифа, не похотевшего выехать из Крыма в русскую службу, хотя-де приглашаем в Москву был неоднократно, а вот просьбу хана касательно Таиры старательно обходил стороной. Лишь однажды ответил, что женитьба его на ханской вдове вельми нежелательна по причинам стратегическим и что факт сей вполне может нанести государству русскому некий ущерб, то бишь поруху.
А однажды приехал из Крыма ильча — посланник от хана Менгли Гирея, привез вместе с прочими вестями письмо от матери, в котором мудрая Нур-Салтан сватала сыну дочь ногайского бека Мусы.
Желание матери — закон. К тому же того требовали и державные интересы. Мохаммед-Эмин, конечно, женился на ногайской бике. Однако в первую брачную ночь, изливаясь в супругу семенем после неистовых плотских буйств, будучи в горячечном запале, назвал ее Таирой. Ханбике закусила губку и поняла, что быть единственной женой Мохаммеда-Эмина ей не суждено, так как существует еще одна, которая незримо делит с ней ханское ложе.
Когда через пять лет неугомонные карачи составили заговор и попросили Мохаммеда-Эмина очистить ханский престол, посадив на него сибирского царевича Мамука, коим думали управлять, дергая его за веревочки, как тряпичную марионетку, прибывший в Москву бывший хан, известив великого князя о перевороте, тотчас попросил разрешения на свидание с Таирой.
— Да в своем ли ты уме? — не без раздражения воскликнул Иван Васильевич. — У тебя царство отобрали, а ты о бабе думаешь! Не о бабе теперь надобно думать, а как державу Казанскую вернуть.
— Ну а как верну ханство — отдашь мне ее? — в упор посмотрел на названого отца Мохаммед-Эмин.
— Эко тебе приглянулась женка-то братова, — усмехнулся Иван Васильевич. — Ты поначалу царство свое возверни, а потом и поглядим. А покуда силы будешь собирать против Мамука, возьми в удел на кормление к Кашире еще Хотунь да Серпухов. Я чаю, у тестя своего воинов просить будешь, а наемники — они денежку, брат, требуют. Так что копи деньгу-то.
— А ты, государь, воинами поможешь? — по-свойски спросил Мохаммед-Эмин, хотя решение подобных вопросов в случаях иных требовало долгих переговоров.
— На доброе дело ратники завсегда найдутся, — не долго думав, ответил великий князь. — Ты токмо отпиши, — голос его потеплел, — матушке своей, дабы посодействовала нам, уговорила Менгли Гирея с ногаями замириться, тогда не токмо бек Муса тебе союзником будет, но и остатние ногайские князья никакой тебе порухи чинить не захотят. Мамук вашим чужой. Опоры на Казани, окромя людей, что с ним пришли, у него нет. А люди, брат мой, пришлых у себя не любят, хотя бы и верой единой. Сибирь далеко, так что ежели Мамука со всех сторон обложить, то помощи ему ждать неоткуда. Поверь, долго он на престоле ханском не усидит. А мы с тобой его еще и подтолкнем.
— И все же, — Мохаммед-Эмин решил быть до конца настойчивым, — разреши в Вологду съездить.
— Сие тебе ничего не даст, — не то с участием, не то с сожалением посмотрел на него Иван Васильевич, — распалишься только пуще прежнего. А тебе теперь голова чистая нужна, свежая, без всяких лишних мыслей. О ней не беспокойся, не худо ее держат, не в застенке под замком сидит, и люди ее при ней — чего же боле-то?
В одном прав оказался великий князь московский: на кой надо было переться в эту проклятущую Вологду, шайтан ее забери? Но не стерпел. Пять лет прошло — будто миг пролетел. За делами державными, суетой дворцовой нет-нет да вспоминался жгучий взгляд светлых карих глаз, что будто стальной иглой пронзил сердце, и еще тогда, на булакском мосту нестерпимо захотелось взять ее ладошку, приложить к груди и сказать: «Прекраснейшая, ты одна можешь исцелить и унять мою сердечную боль».
А может, собрался он в не близкий путь для того, что бы увидеть Таиру и развеять странный морок, что столько лет томил душу неутоленным желанием и тихой печалью.