Перстенёк с бирюзой (СИ) - Шубникова Лариса
– Загнул цену, – встряла Зинка. – Кому тут берёсты твои надобны? Сколь уж их торгуешь, а все не продашь. Полденьги.
– Люди добрые, да вы гляньте! – завыл мужик. – Напраслину возводит! У меня той берёсты сам Норов покупает!
– Болтун, – подошел Алексей с большим пряником в руке. – Боярин у тебя сроду ничего не брал. Ему и пергамен*, и берёсты возят с княжьего городища. Его писарь иного не признает и к тебе, болячка, близко не подходит. Полденьги.
– Кто тебя за язык-то тянет, – мужик вздохнул и шапку на голову надел. – Давай полденьги, – поглядел на Настю. – И улыбку до горки. Что? Такая милаха явилась, а я тут спозаранку стою, мерзну. Так хоть порадоваться чуток.
Настя покачала головой да и кинула улыбку шутейнику, а тот в ответ.
– Эх ты, – радовался, – как тебя в Порубежное-то занесло? Погостить к кому?
– В дом к боярину Норову, – Алексей взял связку берёст. – С боярышней говоришь, поклонись.
– А и поклонюсь, – согнулся потешно. – Вот тебе еще, – полез под лоток. – Писало прихвати, то мой подарок. Осиновое, новехонькое.
– Дай тебе бог, – Настя протянулся полденьги. – Спасибо, добрый человек.
– Ты б шепнула боярину, что тут товар лучше, чем в княжьем городище. Я б еще добрее стал, – хитро подмигивал.
– Отлезь, – Алексей хохотнул. – Тебе палец дай, всю руку оттяпаешь.
Дальше уж по торгу шли молча, а как иначе, если пригожий вой пряником угостил? Жевали все трое, улыбались и щурились на серое чуть просветлевшее небо.
Вошли на подворье боярское и обомлели: беготня и суета! Тётка Ульяна, стоя на крыльце, указывала кому и какое дело творить: работные чистили двор, девки носились с половицами, трясли зимнюю пыль.
– Явилась, – боярыня будто вздохнула легче. – В дом ступай, гулена. Зина, иди ко мне, дело есть, – Алексею кивнула, отпуская.
– Иду, тётенька, – Настасья заторопилась, но обернулась на молодого воя, подарила улыбку светлую.Тот снова шапку стянул, да так и остался стоять. Настя чуяла взгляд его и радовалась, что дитя.
В ложнице боярышня скинула одежку и вытянула из сундука старенькую запону, рубаху вздела поплоше, а уж потом и двинулась в боярскую гридню исполнять урок, наложенный тёткой Ульяной. В сенях повернула в клеть малую, забрала скребок и указала пробегавшей мимо девке нести кадку с водой, та поклонилась и обещалась сей миг подать.
В гридню Настя ступила не без опаски, а как иначе? Боярская, Норовская, а оно страшно, но и интересно до жути. По первой никого не увидала, а потому пошла оглядеться. На боярском столе свитки, связки берёсты, а сбоку малый стол для писаря. По стенам широкие лавки, в углу икона простая, потемневшая от времени.
– Чтой-то за пташку ко мне занесло? – Голос старческий дребезжащий
Настя едва не взвизгнула, обернулась и увидала в на лавке писаря Норовсокого, Никифора.
– Здрав будь, Никифор... – замялась, – не знаю, как по-батюшке.
– Зови дед Никеша. Привык я, – писарь встал и пошел к боярышне, оглядел ее с ног до головы и хмыкнул в сивые усы. – Ты чегой-то чернавкой? Ужель тётка наказала?
– Вовсе нет, – Настя помотала головой. – Я, дедушка, сама пришла. Дел много, так дай, думаю, помогу.
– Ну помогай, коли пришла, а я уж тут посижу, – и снова уселся на лавку, привалился к стене. – Стылая нынче весна, аж выть хочется.
– Дед Ефим говорит, что скоро теплу быть, – Настя припомнила слова Алексея. – Деда, тебе шкуру подать? Сейчас я.
Бросилась к клети и ухватила теплое, а потом бегом в гридню:
– Вот, давай спину укрою, – накинула на старого шкуру и пошла за скребком. – Тебе бы взвару теплого.
Дед Никеша уж рот открыл ответить, но вошла девка, поставила на пол ведро с водой да и ушла с поклоном.
– Скрести станешь? Рук не жаль? – дед вроде как удивлялся.
– Другие же не берегут, делают, – Настя полила водой деревянный пол и принялась скрести от окна к дверям. – Деда, тебе не тоскливо тут со мной? Хочешь, в ложницу сведу? Поспишь, согреешься.
– Одному тоскливо, а с такой кудрявой отрадно. Ты, боярышня, схитрила. Чем тётке-то досадила, что в чернавки подалась?
– Почудилось тебе, дедушка, – Настя скребла на совесть, но и радовалась, что пол скоблен был до нее и работы не так, чтоб до седьмого пота: с непривычки немели и руки, и колени.
– Ладно, вижу, говорить об том не желаешь. А вот про свитки? Что скажешь? Бумаги-то видала?
Настя замерла, а потом поднялась и двинулась к деду:
– Бумаги видала, но такой, как тут, никогда. Это чья же?
– Фряги дали заместо мыта. Давно еще. Боярин Вадим сторговался, любит, когда все самое хорошее ему.
– Фряги были? – Настя и дышать забыла. – Деда Никеша, а расскажи какие они?
– Чернявые, голосистые. Парнишонок один песни пел да складно так. Ты умеешь ли?
– Пою, – Настя придвинулась к дедку. – Отец Илларион научил. Сказал, что иная речь лучше помнится, если песни петь.
– Спой, – теперь и писарь встрепенулся. – Страсть как люблю песни слушать.
– Петь? – Настасья замялась. – Деда, так мне работать....
– Одно другому не помеха! – хитрый дедок подмигнул. – С песней любое дело легше.
Настя думала недолго: запела на фряжском и принялась скрести. И ведь правый оказался дедок – с песней и не заметила, как почти все осилила.
От автора:
Прибить отрезанные уши к воротам торга - да, так поступали с ворами. Отрезали уши и прибивали к воротам или столбам торга, где произошла кража.
Бо ярое - слово "боярин" произошло от указания "Бо ярый муж", (где бо - он, этот ярый муж), коих старцы определяли на вечевом круге по заслугам перед обществом и личным качествам. Как правило это были боевые заслуги и качества управленца, властителя. Ольга имеет ввиду, что нужно искать в себе силы противостоять, властвовать.
Пергамен - материал для письма из недублёной сыромятной кожи животных (до изобретения бумаги). На Руси долго использовали пергамен, поскольку собственного производства бумаги не было.
Глава 7
– Вадим Лексеич, похоже, правый дед Ефим, вскоре тепло грянет, – Борис Сумятин подвел коня к боярину. – Лёд-то на реке ноздрястый, того и гляди лопнет. А если завтра солнцем окатит?
Вадиму и без слов десятника было понятно, что времени мало.
Реку перешли по льду, и двинулись уж лесной дорогой к заставе, а Норов все оборачивался, все хотел разуметь, что его гложет: то ли тепло скорое, то ли еще что-то – светленькое и кудрявое.
– Верно, Бориска, говоришь, – кивнул Вадим. – Ты вот что, веди десяток на заставу, забирай небывальцев* в Порубежное. А я обратно в крепость, полусотню соберу и через реку переправлю, пока дорога есть. Ты гляди в оба, особо за Нерудовым. Жадный стал, лютый. Разумеешь, что не годен, гони в Порубежное. Скажи, я велел.
На том и распрощались: Сумятин повел воев дальше, а боярин – повернул к дому. Ехал, размысливал, прикидывал и так, и эдак. Понял, что порешил верно и уж боле не сомневался, а понукал коня идти быстрее.
Сам бы себе не сознался, что хочет вернуться на подворье. Уж очень тоскливо было думать, что кудрявая девчонка осталась там и, по всему заметно, в испуге от него, Норова. С того и злобился, и огорчался, а доставалось верному коню, которого подстегивал нещадно.
В Порубежное влетел едва не соколом, у подворья полусотника завертелся вьюном, сдерживая коня, свистнул хозяину и велел собирать воев к завтрашнему дню, отправлять на заставы и засеку. Полусотник – муж бывалый – поклонился и ответил, что все уж давно готовы и ждут только его, Норовского, указу.
Боярин кивнул и намётом до своих хором. По дороге махнул рукой воям, что ехали рядом, те и без слов поняли, что Вадим отпускает по домам, а потому и отстали.
На подворье Норов спешился, отдал поводья подбежавшему холопу и шагнул в сени. Там остановился, не узнавая родного дома: вокруг чистота, благость и дышится легче. Двинулся к гридне, озираясь, а потом услыхал смех: звонкий девичий и хриплый писаря своего, Никешки.