Мария Кунцевич - Чужеземка
— Я не понимаю, не понимаю, — выдохнула она из глубины своего отчаяния, — я никогда не видела таких глупых, бездарных рук!
Адам спокойно сказал:
— Пусти, — спрятал одну руку за спину, другую в карман.
Да, это он тоже знал: его руки были так глупы и смешны, так уродливы, потому что они не были руками Михала.
Уже больше сорока лет знал это Адам. Однажды, в первый месяц их брака, он неожиданно вошел в спальню и застал Розу у окна, о чем-то задумавшуюся. В светлом платьице, она показалась ему маленькой, — маленькой и бедной. Всем там чужая, живущая в своем мало знакомом и ему мире, она глядела на приволжский город в окне, тоскуя, наверное, по матери, по Варшаве, а может быть, по каким-то минутам детства…
Роза ошеломила его с первого взгляда, он сразу заметил ее в почтовой карете, направлявшейся в Новое Място, и всю дорогу с затаенным восторгом наблюдал за ней. Потом его восторги все росли, от каждого взгляда, от каждого слова, от каждой новой неожиданности, переполняли грудь, пока наконец не подавили все прочие чувства и мысли. Но не было ли это чувство восторга, как понял Адам позже, — может быть, слишком поздно, — скорее изумлением? Беспрерывное, безграничное изумление вызывала в Адаме эта женщина.
Во время брачного обряда он забывал ответить на традиционные вопросы священника, так был он поглощен желанием дотронуться до щечек невесты, — не с тем, чтобы приласкать, а чтобы увериться, что эти щечки настоящие, что она действительно существует, эта сияющая смуглота. И потом, во время их совместной жизни, ему всегда хотелось убедиться, в самом ли деле он слышит и видит то, что говорит и делает Роза. В самом ли деле она существует — такая? Первые десять-двенадцать лет изумление, которое вызывала в нем Роза, было для Адама источником мучительного счастья. В последующие годы, когда восторги поохладели, оно стало кошмаром. Неожиданные, ни на что не похожие реакции Розы превращали окружающий мир в темный лес, где человека на каждом шагу подстерегают ловушки и злые духи.
Но тогда, в ту минуту, когда он заглянул в их первую спальню и увидел, как Роза, в неказистом коротком платьишке, загляделась на далекие очертания домов, — тогда Адам не испытывал ни удивления, ни восхищения. Этого он ждал и наконец дождался, он изо дня в день представлял себе, как в одно прекрасное утро застанет свою молодую жену врасплох — вот такую, как сейчас, здесь, на чужбине, потерянную, испуганную, некрасивую, понятную. Он вздохнул, как будто его освободили от тяжести. Непередаваемую нежность чувствовал Адам к этому бедному созданию. Исполнялись его несмелые мечты — о трогательной, до слез, доверительности, о покое, о превосходстве мужчины-опекуна, о супружеской солидарности — обо всех тех чувствах, которые не были бы любовью и которые отдали бы ему наконец Розу по-настоящему.
Наконец-то, наконец он шел к Розе как к самому близкому человеку, — шел, чтобы отдохнуть от счастья.
Уверенным шагом приблизился он к жене, положил руку ей на плечо. Роза не испугалась, только медленно повернула голову. И как путник, погнавшийся за фата-морганой, Адам пережил болезненное разочарование: лицо Розы выражало блаженство. Взгляд, которым его окинула эта женщина, шел из какой-то звездной дали, и то, что можно было прочитать в этом взгляде, не имело ничего общего с Адамом и его мечтами. Роза снова была прекрасной, непредсказуемой Розой. Глаза ее радостно вспыхнули; едва скользнув по лицу Адама, они метнулись вниз, к руке, лежавшей на ее плече. Роза взмахнула ресницами, взгляд постепенно трезвел, словно перед ним сквозь ослепительное видение проступала явь, — стыд и отвращение читались теперь в ее глазах. Она простонала:
— Это ты? — и так скорчилась, что рука мужа сама упала с ее плеча.
В тот день, вечером, Роза встала из-за стола, не кончив ужина, и, не говоря ни слова, убежала в спальню. Адам поспешил за ней. Роза лежала, свернувшись клубком на кровати, и плакала навзрыд, прижимая к груди какой-то предмет. Вдруг она перестала всхлипывать, подняла на Адама черные мокрые глаза, сказала бесцветным голосом:
— Смотри, это Михал.
И протянула Адаму теплую от ее ладони фотографию. Тот не пошевелился. Тогда Роза приблизила фотографию к глазам, кончиком пальца погладила ее и зашептала:
— О, какие руки, какие ладони…
4
Адам давно научился терпеть. Теперь он сидел перед Розой, спрятав руки, и пережидал. Роза, напротив, выглядела так, будто не могла ждать ни минуты. Будто все должно было быть сказано, все сделано без малейшего промедления. В новом и как бы последнем приливе отчаяния от собственной жизни она выкрикивала:
— На что они годны, такие руки, для какой работы? Да ведь ты даже хлеба никогда не умел порезать!
Адам неуверенно пробормотал:
— Голодной, я думаю, ты никогда не была — ни ты, ни дети.
— Голодной? — захлебнулась Роза. — Я не была голодная? А если и не была, то почему? Кто уроки давал? Кто шил по ночам? Осень, холод, ветер, только выйдешь за ворота — леденеют щеки, барыньки сидят себе по домам, чаек с вареньем попивают, раскладывают пасьянсы… А я? С какой-нибудь бестолковой мужичкой, — закутавшись, только нос выглядывает, — бегала по мосткам!.. Чтобы на баржах, прямо тут, на причале, подешевле закупить у оптовиков овощей, фруктов на зиму! А потом еще стой и мерзни, пока снесут в погреб, сторожи мужнино добро. Да поглядывай на часы, как бы не опоздать на урок, а там показывай ученику вот этими окостенелыми пальцами, как надо играть пиццикато. А кто гимназистам комнаты сдавал? Кто по сто раз перешивал себе платья, кто?!
Она надвигалась на Адама, разъяренная. Тот еще пуще побледнел, махнул рукой.
— А! Уже слышал тысячу раз… Ну хорошо, ты работала, и хвала тебе за это. Я тоже не лежал брюхом вверх… Чего тут кипятиться? Здоровье было, работа была. И слава богу.
Ничто уже не могло остановить Розу. Она схватилась за сердце, за горло, не в силах выразить свое возмущение.
— Богу? — крикнула она наконец. — Опять ты тут со своим богом! «Слава богу», «Бог знает, что делает» — вот они, любимые твои словечки, а все чтобы самому стараться не думать и ничего не менять, хотя бы и к лучшему. А может, напомнить тебе еще одно словцо: «Бог дал — бог взял»? Что? Уже не помнишь, а?
Она напирала на Адама коленями, била его кулаком по плечу, точно стучалась этим своим дрожащим кулаком в закрытую дверь.
— Тогда я напомню… Вот как было… Казичек в жару, разметался в постели и дышит, дышит. Ротиком шевелит, как рыбка… А я на полу около кроватки. Уже не на коленях, и не сижу, сама уже не знаю, на каком я свете, хочется проломить этот пол и провалиться, — да хоть в пекло, лишь бы не видеть и не знать, не думать, не чувствовать этой боли кровавой, за то, что сделали с этим ребенком. И консилиум был, и операция была, и профессора привезли из Москвы, горлышко ему, подлецы, перерезали, сделали трахеотомию, — и нету, нету надежды! Лежит мой Казичек, глазки у него закрываются, белеют… И я это вижу — и ничего не могу. А ты — отец… Я тебе: «Адам! Спасай, не то я сойду с ума, спасай ребенка, — пыльные доски буду целовать под твоими ногами». А ты? Что ты на это? Свесил по-фарисейски голову, вот так, как сейчас, и говоришь масленым голосом: «Успокойся, Эвелина, успокойся… Ничего не поделаешь, милая моя, бог дал — бог взял, и не в силах человеческих противиться божьей воле». Вот что ты мне сказал, ты — отец! «Бог взял!» Взял, а малыш, вот он, лежит горячий — и дышит. И ждет от тебя помощи… А ты отдаешь его богу! Для тебя он уже потерян, уже «взят»… Ах, злодей, такой терпеливый злодей, — да ханжа ты, ведь это из-за тебя заболел ребенок… А то чей же еще ишиас массировал фельдшер в спальне? А ребенок стоит рядом и смеется: «Папу шлепают». А у фельдшера из кармана халата микробы дифтерита сыплются, как блохи! Ведь он же одновременно и городской дезинфектор! Так кто же его сам, на погибель собственному ребенку, привел в дом? А потом живого богу отдает? А? Кто? А может, и нарочно? Нарочно, да; потому что я Казика любила, потому что тогда он был для меня всем… Нарочно!