Октябрьская страна (сборник) - Брэдбери Рэй Дуглас
– Мальчик это сказал?
– Сказал.
– Так что же тогда убило Кобермана?
Следователь вытянул несколько ниток из шва.
– Это… – сказал он.
Солнце холодно блеснуло на наполовину приоткрытом кладе: шесть долларов и семьдесят центов серебром в животе у мистера Кобермана.
– Я думаю, что Дуглас сделал мудрое помещение капитала, – сказал следователь, быстро сшивая плоть над «сокровищем».
Жила-была старушка
– Нет-нет, и слушать не хочу. Я уже все решила. Забирай свою плетенку – и скатертью дорога. И что это тебе взбрело в голову? Иди, иди отсюда, не мешай: мне еще надо вязать и кружева плести, какое мне дело до всяких черных людей и их дурацких затей!
Темноволосый молодой человек, весь в черном, стоял не двигаясь и слушал тетушку Тилди. А она не давала ему и рта раскрыть.
– Слыхал, что я сказала? Уж если тебе невтерпеж со мной потолковать, что ж, изволь, только не обессудь, я покуда налью себе кофе. Вот так-то. Был бы ты повежливей, я бы и тебя угостила, а то ворвался с таким важным видом, даже и постучать-то не подумал. Будто это он тут хозяин.
Тетушка Тилди пошарила у себя на коленях.
– Ну вот, теперь со счету сбилась – которая же это была петля? А все из-за тебя. Я вяжу себе шаль. Зимы нынче пошли страх какие холодные, в доме сквозняки так и гуляют, а я старая стала, и кости все высохли, надо одеваться потеплее.
Черный человек сел.
– Этот стул старинный, ты с ним поосторожней, – предупредила тетушка Тилди. – Ну давай, что ты там хотел мне сказать, я слушаю со вниманием. Только не ори во всю глотку и не смей таращить на меня глаза, какие-то в них огоньки чудные горят. Господи помилуй, у меня от них прямо мурашки бегают.
Фарфоровые, расписанные цветами часы на камине пробили три. В прихожей ждали какие-то люди. Неподвижно, точно истуканы, стояли они вокруг плетеной корзины.
– Так вот, насчет этой плетенки, – сказала тетушка Тилди. – В ней добрых шесть футов, и, видать, корзина эта не бельевая. И нести ее вчетвером просто смешно, она же легкая как пушинка.
Черный человек наклонился к тетушке Тилди. Он словно хотел сказать, что скоро корзина уже не будет такой легкой.
– Погоди, погоди, – задумчиво сказала тетушка Тилди. – Где ж это я видала такую корзину? И вроде бы не так уж давно, года два назад. Сдается мне… А, вспомнила. Да это же когда померла моя соседка миссис Дуайр.
Тетушка Тилди в сердцах поставила чашку на стол.
– Так вот ты с чем пожаловал? А я-то думала, ты хочешь мне что-нибудь продать. Ну погоди, к вечеру приедет из колледжа моя Эмили, она тебе покажет, где раки зимуют! На прошлой неделе я послала ей письмо. Понятно, я не написала, что здоровье у меня уж не то и бойкости прежней тоже нет, только намекнула, что хочу ее повидать – соскучилась, мол. Нью-Йорк-то отсюда за тридевять земель. А ведь Эмили мне все равно как дочка. Вот погоди, она тебе покажет, любезный мой. Она тебя как шуганет из этой гостиной, и ахнуть не успеешь…
Черный человек посмотрел на тетушку Тилди с жалостью – мол, устала, бедняжка.
– А вот и нет! – огрызнулась она.
Полузакрыв глаза, расслабив все тело, гость покачивался на стуле взад-вперед, взад-вперед. Он отдыхал. «Неужто и ей не хочется отдохнуть?» – казалось, бормотал он. Отдохнуть, отдохнуть, славно отдохнуть…
– Ах, чтоб тебе пусто было. Смотри, что выдумал! Этими самыми руками – не гляди, что они такие костлявые, – я связала сто шалей, двести свитеров и шестьсот грелок на чайники! Уходи-ка ты подобру-поздорову, а когда я сдамся, тогда вернешься, может, я с тобой и потолкую, – перевела разговор тетушка Тилди. – Давай-ка я лучше расскажу тебе про Эмили, про мое милое, дорогое дитя.
Она задумалась, покивала головой. Эмили… у нее волосы, точно золотой колос, и такие же шелковистые.
– Не забыть мне день, когда умерла ее мать; двадцать лет назад это было, и Эмили осталась со мной. Оттого-то я и злюсь на вас да на ваши плетенки. Где это слыхано, чтоб за доброе дело человека в гроб уложили? Нет, любезный, не на такую напал. Помню я…
Тетушка Тилди умолкла; воспоминание кольнуло ей сердце. Много-много лет назад, под вечер, она услышала слабый, прерывающийся голос отца.
– Тилди, – шепнул он, – как ты будешь жить? Ты такая неугомонная, вот никто рядом с тобой и не остается. Поцелуешь да и бежишь прочь. Пора бы угомониться. Вышла бы замуж, растила бы детей.
– Я люблю смеяться, дурачиться и петь, папа! – крикнула в ответ Тилди. – Я не из тех, кто хочет замуж. Мне не найти жениха по себе, у меня ведь своя философия.
– Какая такая у тебя философия?
– А вот такая: у смерти ума ни на грош! Надо же – утащить у нас маму, когда мама была нам нужней всего! По-твоему, это разумно?
Глаза отца повлажнели, стали грустные, пасмурные.
– Ты права, Тилди, права, как всегда. Но что же делать? Смерти никому не миновать.
– Драться надо! – воскликнула Тилди. – Бить ее ниже пояса! Не верить в нее!
– Это невозможно, – печально возразил отец. – Каждый из нас встречается со смертью один на один.
– Когда-нибудь все переменится, папа. Отныне я кладу начало новой философии! Да ведь это просто дурость какая-то: живешь совсем недолго, а потом, оглянуться не успеешь, тебя зароют в землю, будто ты зерно; только ничего из тебя не вырастет. Что ж тут хорошего? Люди лежат в земле миллион лет, а толку никакого. И люди-то какие – милые, славные, порядочные или уж, во всяком случае, старались быть получше.
Но отец не слушал. Он вдруг побелел и как-то выцвел, точно забытая на солнце фотография. Тилди пыталась удержать его, отговорить, но он все равно умер. Она повернулась и убежала. Не могла она оставаться: ведь он сделался холодный и самим этим холодом отрицал ее философию. Она и на похороны не пошла. Ничего она не стала делать, только открыла тут, в старом доме, лавку древностей и жила одна-одинешенька, пока не появилась Эмили. Тилди не хотела брать девочку. Вы спросите почему? Да потому, что Эмили верила в смерть. Но мать Эмили была старинной подругой Тилди, и Тилди обещала ей не оставить сироту.
– За все эти годы никто, кроме Эмили, не жил со мной под одной крышей, – рассказывала тетушка Тилди черному человеку. – Замуж я так и не вышла. Страшно подумать: проживешь с мужем двадцать, тридцать лет, а потом он возьмет да и умрет прямо у тебя на глазах. Тогда все мои убеждения развалились бы, точно карточный домик. Вот я и пряталась от людей. При мне о смерти никто и заикнуться не смел.
Черный человек слушал ее терпеливо, вежливо. Но вот он поднял руку. Она еще и рта не раскрыла, а по его темным, с холодным блеском глазам видно было: он знает наперед все, что она скажет. Он знал, как она вела себя во время Второй мировой войны, знал, что она навсегда выключила у себя в доме радио, и отказалась от газет, и выгнала из своей лавки и стукнула зонтиком по голове человека, который непременно хотел рассказать ей о вторжении, о том, как длинные волны неторопливо накатывались на берег и, отступая, оставляли на песке цепи мертвецов, а луна молча освещала этот небывалый прилив.
Черный человек сидел в старинном кресле-качалке и улыбался: да, он знал, как тетушка Тилди пристрастилась к старым задушевным пластинкам. К песенке Гарри Лодера «Скитаясь в сумерках…», и к мадам Шуман-Хинк, и к колыбельным. В мире этих песенок все шло гладко, не было ни заморских бедствий, ни смертей, ни отравлений, ни автомобильных катастроф, ни самоубийств. Музыка не менялась, изо дня в день она оставалась все той же. Шли годы, тетушка Тилди пыталась обратить Эмили в свою веру. Но Эмили не могла отказаться от мысли, что люди смертны. Однако, уважая тетушкин образ мыслей, она никогда не заговаривала о… о вечности.
Черному человеку все это было известно.
– И откуда ты все знаешь? – презрительно фыркнула тетушка Тилди. – Короче говоря, если ты еще не совсем спятил, так и не надейся – не уговоришь меня лечь в эту дурацкую плетенку. Только попробуй тронь, и я плюну тебе в лицо!