Жан Рэ - Переулок святой Берегонны
Его признания сводились к следующему: в течение нескольких дней он регулярно следовал за черным, туманным силуэтом, призраком, который убивал людей: он – Мендель – обчищал карманы убитых.
В день своего несчастья он увидел в лунном свете посредине Почтовой улицы черное, человекоподобное, извивающееся, как дым, существо. Он спрятался в пустой полицейской будке и занялся наблюдением. Появилось еще несколько гибких, дымообразных силуэтов: они скользили, извивались, подпрыгивали, как детские мячи, потом пропали. Тотчас послышались голоса и показались два молодых человека. Черный туман не сгущался более, однако люди внезапно рухнули на мостовую и остались недвижны.
Мендель сделал любопытное признание: он наблюдал уже не менее семи подобных случаев, и всякий раз преступление совершалось аналогично.
И всякий раз он выжидал некоторое время и потом обшаривал карманы мертвецов.
Поистине, хладнокровие этого субъекта было бы достойно лучшего применения.
И вот, завершая свое последнее дело, он в ужасе заметил, что черный туман восстал над ним, заслонив луну.
Туман затрепетал, заклубился и принял чудовищное, угловатое человеческое очертание.
Мендель побежал к будке – поздно: это ринулось на него. Однако бандит отличался незаурядной силой: он размахнулся, и кулак, по его словам, встретил нечто осязаемое, напоминающее резкую струю воздуха.
Таков конец истории – ужасающие раны дозволили ему жить не более часа.
Мысль об отмщении за Аниту прочно засела в моем мозгу. Гокелю я объявил:
– Хватит. Я хочу отомстить, и вашего золота мне не нужно.
Он вскинул на меня проницательные глаза. Я повторил:
– Хочу отомстить. Вы поняли?
Его лицо озарилось неожиданной улыбкой.
– И вы полагаете, господин доктор, «они» исчезнут?
Я велел ему приготовить тележку с несколькими вязанками хвороста, бочонком пороха и бутылью спирта и оставить утром на Моленштрассе без провожатого и без присмотра. Антиквар низко склонился, как преданный слуга, и сказал только:
– Да поможет вам Бог! Да поможет вам Бог!
* * *Предчувствую, что сейчас напишу последние строки этого дневника. Я навалил несколько вязанок хвороста у большого портала, оставил по вязанке у каждой маленькой двери, полил спиртом, просыпал тонкую пороховую дорожку, напихал хворосту даже в трещины стен.
Таинственные многозвучия заволновались вокруг: различались угрюмые жалобы, отвратительные, тоскливые визги, почти человеческие рыдания, хриплая разноголосица. Меня воодушевляла радость близкого торжества, ибо паническое безумие исходило от них.
Они видели ужасную мою работу и ничем не могли помешать: только по ночам – и я давно это понял – освобождался властительный кошмар их бытия.
Вынул спички, помедлил минуту и чиркнул.
Судорожные, глухие стоны сплавились единым гулом. Калиновые кусты задрожали от ветра, рожденного где–то в сердцевине ветвей.
Захрустели нервные синие огоньки, бесшумно воспламенился порох.
Я бросился бежать по извилистой улочке от поворота к повороту: голова кружилась, словно я спускался вприпрыжку по винтовой лестнице, уходящей глубоко под землю.
* * *Дайхштрассе и весь соседний квартал в пламени.
Я стою у своего окна, озаренный огненным сполохом. При сухой и жаркой погоде воду добыть непросто: трещат балки, обваливаются крыши, по мостовым рассыпаются искристые сизые головни… беспрепятственно.
Пылает один день и одну ночь, но огню еще далеко до Моленштрассе.
Далеко до переулка святой Берегонны и дрожащих калиновых кустов.
Новая тележка с хворостом, доставленная заботами Гокеля.
В окрестности – ни души. Пожар, как пленительный спектакль, собрал всех жителей.
Я методически сворачиваю за каждый угол, наслаждаюсь чернотой политого спиртом хвороста, мрачной изморозью пороха и… пораженный, останавливаюсь.
Три маленьких дома, три вечных маленьких дома горят красивым и спокойным желтым пламенем в недвижном воздухе. Буйная стихия, укрощенная неведомым пространством, струится вверх тихо и величаво, как церковные свечи. Очевидно, здесь проходит граница багрового бедствия, уничтожающего город.
Отступаю, усмиренный и подавленный, перед умирающей тайной.
Моленштрассе совсем близко: вот и первая дверь, которую я открыл пустяковой отмычкой несколько недель назад. Здесь разожгу последний костер.
Оглядываю последний раз коридор, строгую мебель гостиной и кухни, лестницу, что по–прежнему уходит в стену, – такой знакомый, чуть ли не близкий интерьер.
– Что это?
На блюде, которое я столько раз похищал и находил на следующий день, лежат исписанные листы бумаги.
Элегантный женский почерк.
Забираю и сворачиваю в рулон. Последняя кража на таинственной улочке.
– Что это?
Стрейги! Стрейги! Стрейги!
* * *…Так кончается французский манускрипт. Заключительные слова, обозначающие беспощадных духов ночи, набросаны судорожно и наискось. Так пишут люди, застигнутые ураганом, надеясь, вопреки всему, что записка не утонет вместе с кораблем.
* * *Я прощался с Гамбургом.
Знаменитые достопримечательности – Санкт–Пауль, Циллерталь, нарядную Петерштрассе, Альтону с ее живописными лавчонками, где торгуют шнапсом и еще Бог знает чем, – все это я покидал без особой грусти. С большей охотой я направился в старый город, где запах свежего хлеба и свежего пива напоминал любимые города моей юности. Проходя по какой–то совершенно пустой улице, я обратил внимание на вывеску: «Локманн Гокель. Антикварная торговля».
Я с любопытством осмотрел всевозможные украшения и безделушки, купил старинную, ярко расписанную баварскую трубку; владелец держался весьма любезно и, перекинувшись с ним парой безразличных фраз, я спросил, знакома ли ему фамилия Архипетр. Нездоровое и бледное лицо антиквара побелело настолько, что показалось в вечернем сумраке, будто его высветил изнутри какой–то мертвенный огонь.
– Ар–хи–петр, – прошептал он. – Как вы сказали? Боже, что вы знаете?
Не было ни малейшего резона делать секрет из этой истории, найденной в гавани, в развале старых бумаг.
И я рассказал.
Он долго смотрел утомленными глазами, как посвистывало и пританцовывало пламя в причудливом газовом рожке.
И когда я заговорил об антикваре Гокеле, он нахмурился.
– Это был мой дед.
По окончании рассказа кто–то тяжело вздохнул. Собеседник повернул голову.
– Моя сестра.
Я привстал и поклонился молодой и миловидной женщине. Она слушала меня, сидя в темном углу, в гротескном изломе теней.
Локманн Гокель провел ладонью по глазам.