Карлос Руис Сафон - Марина
– Господи помилуй… – шептала Марина.
Фотографии были датированы и помечено место съемки: Буэнос-Айрес, 1893; Бомбей, 1911; Турин, 1930; Прага, 1933… Я терялся в догадках, не в силах представить, кто и зачем мог бы собрать такую коллекцию. Этот адский каталог. Наконец Марина оторвалась от фотографий и ушла в темноту. Я тоже хотел уйти за ней, но не мог прекратить рассматривать бесконечное разнообразие боли и ужаса, глядевшее на меня со старых снимков. И через сто лет я не забуду, как они смотрели на меня, эти существа. Наконец я захлопнул альбом и подошел к Марине. Она глубоко дышала там, в полумраке, и я вдруг почувствовал себя таким маленьким, незначительным, таким растерянным. Я не знал, что делать, что сказать. В этих фотографиях было что-то такое, от чего я попросту на куски рассыпался.
– Ты как, в порядке?.. – спросил я наконец.
Марина, не открывая глаз, кивнула. Вдруг что-то зазвучало в зеленой мгле. Мы застыли, вперившись глазами в тени, окружавшие нас. Снова раздался этот звук, неизвестный, непонятный. Враждебный. Зловещий. Потянуло гнилью, тошнотворно и сильно. Словно зверь во тьме открыл зловонную пасть и дохнул. У меня появилось ужасное чувство, что мы уже не одни, что рядом с нами кто-то есть. Он наблюдает за нами. Марина, окаменев, неподвижно смотрела во мглу. Я сжал ее руку и повел к выходу.
6
Мы вышли из сада в серебристую дымку дождя, одевшую улицы. Было около часу дня. На обратном пути – Герман нас ждал к обеду – мы не обменялись ни словом.
– Герману, пожалуйста, ничего не говори, – попросила Марина.
– Не беспокойся.
Я подумал, что даже если бы и захотел, не смог бы объяснить, что с нами произошло. Чем дальше мы уходили от сада со старой оранжереей, тем хуже я понимал и помнил те странные и мрачные вещи, которые там видел. На площади Сарья я заметил, что Марина бледна и дышит с трудом.
– Что с тобой, как ты себя чувствуешь? – встревожился я.
Марина сказала, что все хорошо, но как-то неубедительно. Мы присели на скамью. Закрыв глаза, она тяжело переводила дыхание. У наших ног что-то клевали голуби. В какой-то миг мне показалось, что Марина сейчас потеряет сознание. Вдруг она открыла глаза и улыбнулась мне.
– Не пугайся. Небольшая дурнота. Наверное, из-за этого ужасного запаха.
– И правда, он был ужасным. Падаль какая-нибудь. Крыса или…
Марина согласно кивнула. Наконец ее бледность прошла, щеки снова порозовели.
– Мне просто надо поесть. Пошли уже. Герман небось уже волнуется.
Мы пошли к ее дому. Кафка ждал нас у кованых ворот. На меня он взглянул холодно, а Марину приветствовал, кратко, но дружественно потершись о ее лодыжки. Я размышлял, как прекрасно быть котом, когда раздалась та самая небесная музыка, что увлекла меня ночью в этот сад – голос, певший из граммофона Германа. Музыка заполнила сад, как неудержимые весенние воды.
– Что это за музыка?
– Это Делиб.
– Никогда не слышал.
– Лео Делиб. Француз. Композитор, – объяснила Марина. – Не проходили в школе?
Я пожал плечами.
– Это из его оперы «Лакме».
– А кто поет?
– Моя мама.
Я смотрел на нее в изумлении.
– Твоя мать – оперная певица?
Марина ответила бесстрастно:
– Была певицей. Она умерла.
Герман ждал нас в большой гостиной – просторной овальной комнате. С потолка струился, разбиваясь на разноцветные искры в хрустале, свет большой люстры. Отец Марины оделся почти как на дипломатический прием, строго соблюдая этикет, – костюм, жилет, красивые седые волосы безупречно причесаны. Выглядел он, словно вышел из глубин времени – примерно из конца девятнадцатого века. Мы расселись за столом, сервированным серебром на белоснежной льняной скатерти.
– Как приятно, что вы разделите с нами обед, Оскар, – сказал Герман своим негромким голосом. – Не каждое наше воскресенье украшено таким приятным обществом.
Посуда была тонкого фарфора – любой антиквар затрясся бы от жадности. В меню же был только суп с аппетитным запахом и свежий хлеб. Больше ничего. Пока Герман наливал суп мне, как гостю, первому, я подумал, что весь этот парад устроен ради меня. В этом доме был музейный фарфор, фамильное серебро и обычай воскресного парадного обеда, но не было денег на второе блюдо. Больше того, не было и электричества. Дом освещался свечами. Герман словно прочел мои мысли.
– Кажется, вы заметили, Оскар, что у нас нет электричества. В самом деле, это так. Мы как-то не очень доверяем современной технике. Да и как доверять силе, которая может перенести человека на Луну, но не может дать каждому хлеба досыта?
– Возможно, дело не в самой технике, а в тех, кто ее использует, – предположил я.
Герман, обдумав мой ответ, кивнул с медлительной торжественностью – не знаю, искренне убежденный или просто из вежливости.
– Я чувствую в вас, Оскар, философскую жилку. Вы читали Шопенгауэра?
Марина, не скрывая заинтересованности, слушала, что я отвечу.
– Так, поверхностно, – выкрутился я.
Суп мы ели молча, с удовольствием. Герман иногда мне улыбался с рассеянной ласковостью и не отрывал любящего взгляда от дочери. Что-то мне подсказывало, что у Марины нет друзей и что Герман доволен моим присутствием, пусть даже я и не отличаю Шопенгауэра от модного обувного бренда.
– Что ж, Оскар, расскажите мне, что нового в мире.
Он так это спросил, что мне пришли в голову странные мысли. Может, он не слыхал о конце Второй мировой. Вот объявлю о нем сейчас, и произведу сенсацию.
– Да какие там новости, – промямлил я под острым, бдительным взглядом Марины. – Вот выборы будут…
Интерес Германа неожиданно пробудился, он опустил ложку и поддержал тему:
– А ваши убеждения каковы, Оскар? Вы левый или правый?
– Папа, Оскар убежденный анархист, – решительно заявила Марина.
Я подавился хлебом. Анархистов на мотоциклах я видел, но в чем состоят их убеждения, понятия не имел. Герман окинул меня долгим, заинтересованным взглядом.
– Ах, молодость… – пробормотал он. – Святой идеализм. Понимаю, понимаю. Сам в вашем возрасте зачитывался Бакуниным. Это надо пережить, как корь…
Я прожег убийственным взглядом Марину, а та только загадочно улыбалась, наверное, научилась у своего кота. Наконец быстро подмигнула и отвела взгляд. Герман смотрел на меня с нескрываемой симпатией, я вернул ему улыбку и поспешил заняться супом. Это позволяло по крайней мере молчать, а кто молчит, не делает ошибок. Некоторое время мы ели в тишине. Вдруг я заметил, что Герман уснул прямо за столом. Марина ловко подхватила выпавшую ложку и ослабила его галстук из серебристого шелка. Герман глубоко вздохнул. Одна из рук мелко дрожала. Марина помогла отцу встать. Он тяжело оперся на ее плечо, слабо улыбнувшись мне со стыдом и горечью.