Эдвард Бульвер-Литтон - Призрак
Это Царство Террора, и Робеспьер его король! Битвы между Львом и Удавом стали достоянием прошлого; удав проглотил льва и почувствовал сытую тяжесть; Дантон повергнут, повергнут и Камилл Демулен. Перед смертью Дантон сказал: "Этот трусливый Робеспьер — лишь я один мог бы его спасти". С того часа поистине кровь поверженного гиганта заслонила собой хитрость и лукавство "Максимилиана Неподкупного", когда наконец среди рева возмущенного Конвента она заглушила его голос. И если бы после той последней жертвы, возможно весьма существенной для его безопасности, Робеспьер провозгласил завершение Царства Террора и действовал по законам милосердия, которое стал проповедовать Дантон, он мог бы остаться жить и умереть монархом. Однако тюрьмы продолжали пополняться, меч гильотины — падать на головы осужденных; Робеспьер же не мог понять, что чернь пресытилась кровью, и самым острым блюдом, которое вождь мог предложить ей, было бы возвращение человека от дьявола к самому себе.
Перенесемся в одну из комнат дома, принадлежащего гражданину Дюпле, столяру. Дело происходит в июле 1794 года. Согласно революционному календарю, это Термидор Второго Года со дня образования Республики, Единой и Неделимой!
Несмотря на небольшие размеры, комната обставлена с явной претензией на изысканную элегантность. Во всем читается явное желание хозяина избежать в убранстве как низменной грубости, так и чрезмерной роскоши. Безукоризненно строгий вкус виден во всем — в классических линиях стульев и кресел, великолепно подобранных драпировках, утопленных в стены зеркалах, расположении бюстов и бронзовых скульптур, величественно взирающих со своих пьедесталов, и уютных ниш, заполненных рядами книг в добротных переплетах. Наблюдатель мог бы заметить: "Этот человек хочет сказать вам: я не богат; я не выставляю себя напоказ; я не склонен к роскоши; я не изнеженный сибарит, любящий пуховые кушетки и картины, возбуждающие чувственную негу; я не надменный аристократ, предпочитающий просторные залы и галереи, в которых каждый звук порождает гулкое эхо. Ну что ж, тем большего уважения заслуживает мое презрение к излишествам комфорта и тщеславной гордости, так как я люблю все изысканное, но обладаю настоящим вкусом! Другие могут быть простодушны и честны в силу лишь неотесанной простоты своих привычек; если же я, наделенный такой утонченной и чуткой к прекрасному душой, остаюсь простым и честным — воздайте должное и восхититесь мной!"
Стены этой комнаты увешаны множеством портретов, большинство из которых изображает одно и то же лицо; на строгих пьедесталах стоит множество бюстов, большинство из которых изображает одну и ту же голову. В этой небольшой комнате владычествует Эгоизм, для которого Искусство не что иное, как его очки. В кресле у большого стола, заваленного письмами, гордо восседает сам оригинал, хозяин квартиры. Он сидит в одиночестве, тем не менее вся его прямая, напряженная фигура говорит о том, что даже в собственном доме он не чувствует себя свободным. Его платье полностью гармонирует с его позой и атмосферой комнаты; оно само по себе является как бы символом строгости и опрятности, которым равно чужды как пышность моды низложенного дворянства, так и безобразное уродство одежды санкюлотов. Его волосы завиты и причесаны волосок к волоску, ни пылинки на синей ткани сверкающего чистотой сюртука, ни морщинки на белоснежном, с нежнейшим розоватым оттенком жилете. С первого взгляда на этом лице нет ничего, кроме бросающихся в глаза следов явного нездоровья. Со второго взгляда вы замечаете, что оно выражает силу и незаурядный характер. Его лоб, несколько низкий и как бы сжатый, не лишен следов мысли и ума, — впечатление, которое неизменно вызывается широким расстоянием между бровями над переносицей; рот решительный и твердый, с плотно сжатыми губами, которые тем не менее находятся в состоянии постоянного и беспокойного движения. Взгляд, хмурый и мрачный, однако пронизывающе острый, полон сосредоточенной энергии, явно контрастирующей с хрупким и немощным телом и зеленоватым цветом лица, свидетельствующим о постоянной тревоге и нездоровье его владельца.
Таким был Максимилиан Робеспьер; такова гостиная над столярной мастерской, откуда исходили эдикты, посылавшие целые армии в походы за славой и залившие кровью метрополию самого воинственного народа земли! Таким был человек, решивший скорее отказаться от высокого назначения в суде (предмет его ранних честолюбивых замыслов), чем нарушить свои принципы человеколюбия, поставив свою подпись под смертным приговором единственному близкому товарищу; таким был заклятый враг смертной казни, и таким, ставши теперь Кровавым Диктатором, был человек, чье незапятнанно чистое и суровое естество, чья неподкупная честность, чья ненависть ко всякого рода излишествам, толкающим к любви и вину, могли бы, умри он пять лет назад, сделать из него образец для благоразумных отцов и благонамеренных граждан, ставивших бы его в пример своим сыновьям. Таким был человек, в котором, казалось, не было пороков, до тех пор пока обстоятельства, этот катализатор всех пороков, не выявили два из них, запрятанных в потайных глубинах любого человеческого сердца, — Трусость и Зависть. К одному из этих источников ведут следы каждого из преступлений, совершенных этим воплощением дьявола. Трусость его была необычного и странного свойства, так как она была неотделима от ни перед чем не останавливающейся решимости и воли, — воли, с которой считался Наполеон, воли, выкованной из железа, в то время как его нервы обладали нежной трепетностью осины. Его голова была головой героя, его тело — телом труса. При малейшей опасности оно трепетало от страха, в то время как воля изгоняла эту опасность на бойню. Итак, он сидел в кресле, прямой как штык, его изящные, тонкие пальцы конвульсивно сжимались, его угрюмый взгляд устремлен в пространство, белки глаз тронуты желтизной и покрыты красными прожилками нездоровой крови, его уши буквально напряглись, подобно ушам более низких тварей, ловящих малейшие звуки, — настоящий Дионисий в своей пещере, — однако его поза живописна и полна достоинства, ничто не упущено, каждая деталь на месте.
— Да, да, — пробормотал он, — я слышу их; мои добрые якобинцы находятся на своих постах на лестнице. Жаль, что они так бранятся! У меня готов закон, запрещающий сквернословие, — манеры бедного и добродетельного люда должны быть изменены. Когда жизнь станет безопасной, пара примеров для добрых якобинцев возымеет свой эффект. Верные товарищи, как они любят меня! Гм-м, что это они там кричат? Не подобает так громко сквернословить — да к тому же еще на лестнице! Это подрывает мою репутацию. Ага! Чьи-то шаги!