Владимир Кузнецов - Темные (сборник)
Но «колорадов» никто не отменял – в то лето их расплодилась тьма-тьмущая. Ребята поначалу косились на баню и сторонились конюха, хотя тот, как обычно, дружелюбно махал им в знак приветствия. «Ну его, – думал Витя, – мало ли чего удумает».
В тот день у Ляпы побаливал зуб, она вредничала и наотрез отказалась собирать жуков. Но дома оставаться тоже не захотела, так и тащилась за Витей по жаре ноющим хвостиком. На участке Витя углубился в заросли картошки, а она уселась на бревнах играть с куклой. Солнце висело в небе, как приколоченное, жара не давала расслабиться. Витя раздраженно пробирался среди высоких, душно пахнущих кустов картошки, кидая жирных личинок в банку и завистливо поглядывая на сестру. Пот тек по лицу, в калоши забрались мелкие камни. «Расселась, – с неожиданной злобой подумал он. – Да ничего у нее не болит, притворилась, чтобы в картошку не лезть». Ляпа, что-то приговаривая вполголоса, пыталась соорудить своей «кукле-мукле» платье из травы и обрывка ленты. Кукла лупоглазо таращилась в небо и разговор поддерживать не собиралась. Витя решил передохнуть и подошел к сестре. Вытащил флягу с водой, стал пить, но Ляпа тут же заканючила: «Дай, ну дааай!» Вот вредина… раньше попить не могла, сидела ведь рядом! Витя со злости плеснул на нее водой.
– Я маме расскажу! – заныла Ляпа.
– Да рассказывай сколько влезет, нытик-вы-тик! – подразнился Витя. Он выхватил куклу и начал подкидывать вверх. Травяной наряд слетел, голые пластиковые бока поблескивали на солнце.
– Отдааай! – ныла Ляпка.
– Сама и забери! – Витя закружился и швырнул куклу куда-то в сторону.
– Ай! – Сестренка в ужасе прижала ладошки к лицу и сразу, будто кнопку нажали, заплакала.
Витя остановился. Кукла влетела в узкое, давно лишившееся стекла окно бани и застряла на краю подоконника, растопырив руки и ноги, словно стараясь удержаться.
– Не реви, достану, – Витя понял, что переборщил. Ведь, правда, нажалуется!
Попрыгал – высоковато. Поплевав на ладони, начал карабкаться по старым бревнам, пихая носки калош поглубже в паклю между ними. Ухватился одной рукой за подоконник, но вдруг острая заноза вошла в ладонь, и он с воплем соскочил на землю. Кукла, блеснув напоследок синими глазищами, пропала в темноте, будто кто ее дернул. Ляпка заревела в голос.
– Да не вой, Петька услышит, прибежит! – пуганул Витя сестру.
Рыдания перешли в безутешные всхлипы…
Широкое дневное солнце уже сжалось в оранжевый режущий глаз мяч, застряв в низких кустах и разнотравье. Виктор сделал очередной глоток из фляжки. Дальше память начинала юлить, выдавая какие-то невнятные куски, обрывки других воспоминаний, не имеющих отношения к той истории. Она всегда так делала, будто не хотела брать в свой фотоальбом страшные или неприятные снимки, аккуратно сохраняя только парадные, светлые впечатления. Виктор прикрыл глаза: темнота под веками кружилась. Сознание до сих пор выталкивало тот день за пределы, но надо сосредоточиться, вспомнить. Ведь именно за этим он проехал полстраны. Следующего раза не будет, Сычи поглотит лес, баня сровняется с землей. Надо вспомнить и, наконец, понять.
Наверное, когда кукла нырнула с окна, у него внутри все сжалось, как бывает перед кабинетом зубного. Но Ляпа плакала, и он пошел. В предбаннике ничего не изменилось с тех пор, как Петька-дурак выгнал их оттуда. Только ощущение беды стало острее.
– Вить, – с улицы протянула Ляпа. – Не ходи!
– Сиди там, не мешайся, – охрипшим вдруг голосом ответил он.
Но Ляпе было страшно одной, и она боязливо ступила на порог.
– А как ты ее достанешь? – спросила шепотом.
Витя пожал плечами. Дверь в парилку, как и в прошлый раз, была плотно закрыта. Зачем-то приложил к ней ухо – тишина, вдруг показавшаяся Вите нехорошей. Словно притаился кто там, в задверной темноте, и ждет. Опять лег на пол, заглянул в щель. Глаза едва различали слабые силуэты каменки, у стены под окном что-то светлело – наверное, кукла. Не дожидаясь, пока неживой запах снова накроет его страхом, Витя поднялся. За дверью что-то глухо, как мягкими рукавицами, хлопнуло. «Пойдем-пойдем, не надо куклу…» – Ляпа прижалась к брату. Но Витя вдруг разозлился на себя, на девчачью глупость и, не соображая, что делает, рванул дверь. Она открылась легко.
Из темноты проема влажно выдохнуло и будто вдохом затянуло их внутрь. Нет, они шагнули сами, двумя чурбанчиками, словно не шагнуть было нельзя (Ляпа так и не разомкнула рук, вцепившись в локоть брата).
Обычная баня. Старый таз, собирающий дождь с прохудившейся крыши. Небесная некогда вода теперь пахла прелью, старым деревом, червями и землей. Запах этот был густ до осязаемости: он проникал в одежду, плотно льнул к коже, туманил голову, хозяйствуя, подчиняя. Витя содрогнулся, попав под его власть, словно забыл все прочие запахи и как выглядит солнечный свет. Мальчик мотнул головой, отгоняя туман в голове и вдруг навалившуюся слабость.
Что-то давило на уши, и ему чудились шорохи, складывающиеся в призрачные, зыбкие слова, но он не мог их разобрать, боялся расслышать. Шагнул к окну, чтобы схватить куклу и бежать скорее из этого странного места, но взгляд его задержался на глади воды в тазу и вдруг словно нырнул. И поплыло все, и забылось, кто он, что, на каком свете, и есть ли он – свет. Со дна навстречу росло что-то блеклое, нездоровое, остекленелоглазое, зло взирающее на внешний, за эмалированными краями, мир. Словно кипели, наплывали текучие отражения – человечики, младенчики, белые, вымытые, нечистые, разбухшие от воды, ноздреватые от земли. Мелькнуло перекошенное мертвое лицо пичи-Гали, поросячье рыло, но дальше Марьи, Марьи клубились и поднимались. Лезли, взвизгивали недетскими голосами, шептали онемевшими от многолетнего молчания губами ставшие внятными, наконец, слова: «Мунчо вуиз ини…[10] мунчо вуууиз ииини…» Мирная эта фраза – «баня уже истопилась», много раз слышанная от бабушки в дни помывки, звучала здесь, во влажной темени, диким, противным роду человеческому, запретным заклинанием – а может, и была им? Витя дернулся, остатками некрепкой детской воли пытаясь развернуться, убежать, но тело стало ватным и двигалось медленно, как в толще воды. Дверь в парную захлопнулась с глухим войлочным стуком, словно последний выдох отлетел.
Ляпа взвизгнула и закрыла лицо руками. А то, что жило в дождевой воде, пахнущей червями, поднималось, росло, легким паром растекаясь по тесной темноте. Закрытая дверь вдруг содрогнулась под ударом. Кто-то из внешнего, солнечного мира колотил в нее, дергал всем телом, будто умоляя впустить. И она отворилась. На пороге ошарашенно замер конюх, словно не ожидал, что откроют, не верил глазам своим. Различив в густом пару две детские фигурки и закрыв лицо широким рукавом, ринулся в парную, как пожарный бросается в огонь за погорельцами. Из всех щелей на них таращились мертвые, без выражения, глаза, тянулись тонкие пальцы, бледные, бескровные. Безобразные лица – лица без образа и подобия Божьего, взирали на них, разевая рты в жадном хотении вгрызаться, пить, гася тянущую, неутихающую жажду чужой жизни. Бледные тельца, личики сердечком, фигурки нескладные, с головами набок, жадно приглядываясь, принюхиваясь, протягивали руки к теплому, еще живому. Петька широкой своей ладонью одним взмахом вымел Витю из парной, потянулся за Ляпой, но та споткнулась, упала. Дверь захлопнулась.