Брайан Ходж - Краюшка хлеба да вина кувшин
— Значит, церковь ошибается!
Гийом в ярости махнул рукой в сторону деревни.
— Это существо не было рождено, как подобает человеку. А ведь есть животные — лошади, коровы, собаки, которые приходят в этот мир посредством естественного рождения, но тем не менее мы не признаем наличия у них души. Бродяга — ничтожество даже по сравнению с ними! Я нисколько не опасаюсь за него, потому что у него нет души, во спасение которой можно молиться!
Она замкнулась в себе, ноги похолодели, а сердце стало будто камень, раздробленный на множество кусочков. Нет смысла спорить с отцом Гийомом, его разум закрыт. Но что с Бродягой? Она не могла поверить, что он безжизненно лежит в одном из домов, что он пал очередной жертвой этой ночи. Быть может, ввергнув деревню в этот хаос, он понял, что не сможет смотреть ей в глаза, и ушел? Но он знает, что она готова простить ему что угодно.
К сожалению, были другие, более насущные вещи, о которых нужно было беспокоиться.
— А что делать с немецким подкреплением? — спросила она. — Они придут, вы это знаете. Сегодня вечером, может быть, завтра. Как вы объясните им пропажу первых?
— Мы не обязаны им ничего объяснять, — сказал он. — Мы соберем трупы и закопаем их, или спрячем под сено, или погрузим в телегу, довезем на быках до озера, повесим им на шеи камни и сбросим в воду. Кровь мы отмоем. Это останется тайной, известной лишь нам. И мы будем хранить эту тайну. Так долго, как это понадобится, — он затряс головой. — Пришли, ушли. Вот и все, что нам известно.
Жизель безуспешно пыталась унять дрожь. Рассвет принес холод, но еще больший холод источало сердце священника. Стало быть, все эти годы под маской доброты скрывалось коварное сердце убийцы.
Она хотела было встать из-за стола, но вдруг с улицы послышались шаркающие шаги. Тяжелые ступни стучали по каменным плитам, затихли в нерешительности, а затем дверь распахнулась.
Он загородил весь проход — Бродяга — и медленно, нетвердой походкой человека, который пытается не обращать внимания на раны, вошел внутрь. Она заглянула ему в глаза, их взгляды пересеклись, и полыхающая в его глазах желтая ярость смягчилась. Она знала: он способен плакать, но не станет. У него был свой смысл жизни, и этим смыслом в эту минуту была вовсе не она.
Он прошагал мимо нее и, замешкавшись на секунду, чтобы оглядеть дом изнутри, подошел к шкафу, в котором, словно старые мудрые друзья, располагались пыльные потрепанные книги отца Гийома. Он поднял руку — и добавил еще одного к их компании.
— Ради всего святого! — вскрикнул отец Гийом. — Ты посмел притащить это сюда? Сюда?
Жизель быстро опустила веки — счастье, что у нее была такая возможность, — чтобы не видеть остекленевшие глаза лейтенанта, мертвый взгляд которых уставился куда-то в противоположный конец комнаты. Его рот был приоткрыт от удивления, а кожа лица успела приобрести восково-желтый оттенок.
— Я думал, вы обрадуетесь, — стал оправдываться Бродяга, с горечью от осознания нарушенных множество раз клятв.
Он сделал еще несколько шагов и опустился на пол возле камина и, как только Жизель подалась вперед, чтобы помочь ему, умоляюще посмотрел на нее. В его взгляде читалось: «Нет, отныне я не достоин вашего сочувствия». Все, что ей оставалось — это смотреть на него сквозь слезы. Его грубая одежда была перепачкана кровью — судя по всему, большей частью кровь была чужой, хотя и его кровь там тоже, несомненно, была. Сколько ран может выдержать это огромное тело? Сколько пуль, сколько ударов штыком, сколько осколков гранат оно может пережить?
Он посмотрел снизу вверх на отца Гийома, который молча сидел в кресле: такого отвращения он не испытывал никогда в жизни. Жизель подумала: интересно, Иуда выглядел так же, когда осознал всю чудовищность своего преступления?
— У меня есть душа, — сказал перемазанный кровью Бродяга с тихим осознанием собственной правоты, и Жизель подумала, что он, похоже, слышал их разговор с улицы. — Есть. Я ее чувствую и я знаю, что это такое, потому что ничто другое не может причинять такие страдания. Может быть, ее не было у меня при появлении на свет, но я уверен, что с годами я сам создал себе душу. Каждый прожитый год… каждый совершенный мной поступок, каждое горе и каждая несправедливость, каждая нанесенная мне рана, каждое унижение и каждый час, проведенный в одиночестве… Я знаю, все это кусочки, из которых сложилась моя душа. Знаете, что разрывает человеческую душу на части? Из этих частей моя душа и сложилась. Это стало моим оружием.
Отец Гийом с трудом нашел в себе силы, чтобы заговорить.
— Ты слишком многое принимаешь за правду, не имея никаких доказательств.
Бродяга чуть не расхохотался:
— А вы? Разве вы — нет?
И Жизель задумалась: а она?
Бродяга какое-то время смотрел в камин, где постепенно разгоралось новое полено.
— Однажды я решил убить себя. Окруженный холодными водами северных морей, я оставил своего создателя — он умер в своей постели — и сказал капитану нашего корабля, что все, чего я хочу, — это сложить себе погребальный костер, взобраться на него и позволить ветру разметать мой пепел в море. Какая чудесная мечта… Но вместо этого я отправился на юг, у меня появилась другая мечта, и однажды, когда снега и льды остались позади, а передо мной раскинулись леса, я знал, что не смогу этого сделать. Потому что создание моей души еще не завершено.
Он долго и с трудом поднимался, и, наконец, встал, оставив тепло камина за спиной.
— Каждый день я по крупицам собирал свою душу. Я не знаю, сколько еще времени мне потребуется, год, или десять лет, или тысяча — неважно, я знаю одно: лишь тогда я смогу умереть. И лишь тогда я готов буду предстать перед Богом, если он есть на небе, и задать ему единственный вопрос: за что?
Жизель до крови прикусила губу. Лучше перетерпеть эту боль, чем молча стоять, не зная, что ответить на все это; у нее не было лекарства, способного успокоить ни его раны, ни его душу. Она стояла с закрытыми глазами и почувствовала, как он прошел рядом с ней, остановился, погладил ее по щеке своей огромной ладонью — так нежно, что было невозможно поверить, что он сотворил этой ночью.
— Я помню отрывок из стихотворения, — сказал он. — Стихотворения о любви и простых земных радостях. Я помню лишь несколько слов… «Краюшка хлеба да вина кувшин — да рядом ты».[1] Когда-то я даже надеялся, что хотя бы эти простые радости не пройдут мимо меня, что я буду обладать этим счастьем, пусть хотя бы один день, — он убрал руку и в последний раз посмотрел на отца Гийома. — Лишь поэты не умеют лгать.