Стефан Грабиньский - Из сборника «Демон движения»
— В том-то и дело. Из твоих слов вытекает, что это исключительное психическое явление зависит от факторов, имеющих некую уникальную природу.
— Вот именно. В этом феномене много компонентов, связанных со свойствами земной тверди. Мы, сыновья Земли, подвержены её могучему влиянию даже в том, что не связано с её корой.
— А проявления ясновидения у тебя самого, по-твоему, вытекают из этого? — спросил я после минутного колебания.
— Естественно. Окружающее воздействует на меня, я остаюсь под действием здешней атмосферы. Мой зловещий дар с неумолимой логикой порождён душой этого места. Я живу на границе двух миров.
— Ультима туле! — шепнул я, склоняя голову.
— Ультима туле! — повторил как эхо Йошт.
Я замолчал, охваченный ощущением страха. Чуть погодя, когда мне удалось стряхнуть это тяжкое впечатление, я поинтересовался:
— Почему, если так ясно всё это себе представляешь, ты до сих пор не подался в другие края?
— Не могу. Никак не могу. Я чувствую, что, уехав отсюда, я поступил бы вопреки своему предназначению.
— Ты суеверен, Казик.
— Нет, это не суеверие. Это судьба. Я глубоко убежден, что здесь, на этом клочке земли, мне предстоит выполнить какую-то важную миссию; какую — я ещё точно не знаю, у меня лишь смутное предчувствие…
Он не договорил, как будто испугавшись того, что успел сказать. Спустя минуту, обратив взгляд своих блёклых, окрашенных сиянием заката глаз к скалистой стене рубежа, мой друг добавил шёпотом:
— Знаешь, мне часто кажется, что здесь, на этой вертикальной границе обрывается видимый мир, и там, по ту её сторону, начинается мир иной, новый, какое-то неведомое человеческой речи море тьмы.
Он опустил к земле утомлённые пурпуром вершин глаза и отвернулся, стал лицом к железнодорожному полотну.
— А здесь, — продолжал Йошт, — здесь кончается жизнь. Вот её последнее усилие, последний самый дальний побег. Тут иссякает её животворящий размах. И потому я стою здесь как страж жизни и смерти, как поверенный тайн по эту и по другую сторону могилы.
Произнеся последние слова, Йошт впился взглядом в моё лицо. Он был прекрасен в это мгновение. Вдохновенный взгляд его задумчивых глаз, глаз поэта и мистика, скрывал в себе столько огня, что я не вынес их лучистой силы и в почтении склонил голову. Тогда он задал последний вопрос:
— Ты веришь в жизнь после смерти?
Я медленно поднял глаза:
— Я ничего не знаю о ней. Люди говорят, что доводов «за» столько же, сколько и «против». Рад бы поверить.
— Мёртвые живут, — твёрдо сказал Йошт.
Последовало долгое молчание ушедших в себя людей.
Тем временем солнце, очертив дугу над зазубренным разломом, скрылось за его краем.
— Уже поздно, — заметил Йошт, — и тени спускаются с гор. Тебе сегодня нужен ранний отдых, езда тебя утомила.
На том мы закончили памятный наш разговор, и с тех пор ни разу не возвращались в разговоре ни к вопросу о жизни и смерти, ни к теме грозного дара второго зрения. Я воздерживался от дискуссии на эту опасную тему, поскольку упоминания о ней были моему другу явно неприятны.
И вот как-то раз он сам напомнил мне о своих мрачных талантах.
Произошло это десять лет назад, в середине лета, в июле. Даты этих событий я помню в точности, они запали мне в память навсегда.
Произошло это в среду, тринадцатого июля, в праздничный день. Как обычно, утром я отправился к Йошту с визитом; мы собирались вместе наведаться с ружьями в соседнюю балку, где появились кабаны. Мой друг был серьёзен и задумчив. Он мало говорил, будто его донимала какая-то неотвязная мысль, стрелял плохо и отвечал невпопад. Вечером он на прощанье крепко обнял меня и вручил письмо в запечатанном конверте без адреса.
— Послушай, Роман, — голос его дрожал от волнения. — В моей жизни намечаются серьёзные перемены; может статься, что мне придется отсюда уехать и сменить место жительства. Если это и в самом деле произойдёт, открой это письмо и отправь его по адресу, который найдёшь внутри; сам я не смогу этого сделать в силу разных причин, перечислять которые сейчас не стану. Ты потом поймёшь, почему.
— Ты хочешь покинуть меня, Казик? — спросил я сдавленным от боли голосом. — Почему? Ты получил какую-то печальную весть? Отчего ты выражаешься так туманно?
— Ты угадал. Сегодня во сне я снова видел заброшенный дом, а в одном из провалов фигуру очень близкого мне человека. Вот и всё. Прощай, Ромек!
Мы бросились друг другу в объятия и замерли на долгую как вечность минуту. Час спустя я был уже у себя и, охваченный противоречивыми чувствами, как автомат отдавал распоряжения. В ту ночь я не сомкнул глаз, беспокойно меряя шагами перрон. Наутро, не в силах больше выносить неопределённость, я позвонил в Щитниски. Казимеж ответил сразу и поблагодарил за заботу. Безмятежные, почти шутливые фразы и спокойный голос уверенного в себе человека успокоили меня; я вздохнул с облегчением.
Четверг и пятница прошли спокойно. Каждые два часа я связывался с Йоштом по телефону, и всякий раз выслушивал успокоительный ответ: ничего существенного не происходило. Так же дела обстояли в течение дня в субботу.
Я снова начал обретать утраченное было душевное равновесие, и около девяти вечера, прежде чем прилечь отдохнуть в служебной комнате, по телефону выругал Казимежа, назвав его сычом, вороном, и ещё несколькими зловещими существами, которые сами покоя не знают, так ещё и другим его не дают. Он покорно выслушал мои укоры и пожелал мне доброй ночи. Я скоро и в самом деле крепко уснул.
Спал я часа два. Вдруг сквозь глубокий сон пробился нервный звонок. Придя в себя только наполовину, я сорвался с оттоманки, прикрывая глаза от режущего света газовой лампы. Звонок продолжал надрываться; я подлетел к аппарату и приложил ухо к рецептору.
Голос Йошта дрожал и прерывался:
— Прости… что нарушил твой сон… Сегодня я должен в порядке исключения пустить раньше… товарный номер 21… Мне немного не по себе… Он отходит через полчаса… Подай сигн… Ха!..
Мембрана, издав пару хрипящих звуков, вдруг перестала вибрировать.
Сердце громко колотилось в груди; я весь обратился во внимание, пытаясь услышать хотя бы ещё что-нибудь, но напрасно. С другого конца линии ко мне текло только глухое безмолвие ночи.
Тогда я заговорил сам. Склонившись к рупору аппарата, я сыпал в пространство слова тревоги и боли… Ответом мне было каменное молчание. Наконец, шатаясь, как пьяный, я отошел в глубь комнаты.
Стрелки на циферблате моих карманных часов показывали десять минут пополуночи. По привычке я сверил их со стенными часами над столом. Удивительное дело! Эти часы стояли. Стрелки, замершие одна над другой, показывали двенадцать. Станционные часы перестали ходить десять минут назад, то есть в момент вдруг оборвавшегося разговора. По телу пробежала холодная дрожь.