Эдвард Бульвер-Литтон - Призрак
Под спокойной и кроткой наружностью эта восемнадцатилетняя девушка скрывала романтический энтузиазм, который в ее годы характеризовал и ее брата. Но этот энтузиазм, более чистый и более благородный, сдерживался в должных границах отчасти нежностью ее женской натуры, отчасти строгим и методическим воспитанием. Она в особенности отличалась от него застенчивостью и робостью, редкою в ее годы, но которую она так же тщательно старалась скрывать, как и свои романтические стремления. Адела не была красавицей, ее лицо и вся наружность свидетельствовали о слабом здоровье, а утонченная нервная система делала ее восприимчивой ко всем впечатлениям, которые могли иметь опасное влияние на ее физическое состояние.
Но она никогда не жаловалась, и ее спокойная манера держать себя многими принималась за равнодушие. Она долго переносила страдания, не выдавая их, и научилась скрывать их без усилий. Не будучи, как я уже сказал, красивой, она нравилась и возбуждала интерес; в ее улыбке, манерах, в желании нравиться, утешать, оказывать услуги было столько нежной доброты, очарования, что они невольно привлекали к ней сердца.
Такова была сестра, которую Глиндон так долго игнорировал, но теперь принимал с такою любовью.
В течение многих лет Адела была жертвой капризов и нянькой эгоистичной и требовательной тетки. Нежная и почтительная привязанность брата была для нее непривычной и приятной. Ему нравилось окружать ее заботой, мало-помалу он уединился от всякого общества и начал ценить прелесть домашнего очага. И нет ничего удивительного, что это юное существо, свободное от другой, более пылкой привязанности, сосредоточило всю свою благодарную привязанность и любовь на своем дорогом брате-покровителе. Ее дневные старания, ее ночные мечты были преисполнены благоговения и благодарности. Она гордилась его достоинствами и заботилась о его удобствах; самая пустая вещь, как только ею заинтересовывался Кларенс, становилась в ее глазах важным жизненным делом.
Одним словом, весь свой давний энтузиазм, свое опасное наследство, она сосредоточила на единственном предмете своей святой нежности и чистого честолюбия.
Но чем более Глиндон избегал волнений, которыми до сих пор старался наполнить свое время или рассеять свои мысли, тем более глубокой и постоянной делалась его мрачная озабоченность в часы одиночества.
Он всегда и в особенности боялся одиночества; он не мог надолго отпускать от себя свою новую подругу, он ходил с ней гулять пешком и совершал верховые прогулки, а когда в весьма поздний час надо было расставаться, он уходил от нее с видимой неохотой, почти страхом.
Эта мрачная печаль не могла быть названа меланхолией, это было нечто более сильное и походило на отчаяние.
Очень часто после молчания, которое казалось мертвым — так оно было тяжело, — он вдруг быстро вставал, бросая вокруг себя испуганные взгляды; все его тело дрожало, губы были бледны, лоб покрыт потом.
Убежденная, что какое-то тайное горе грызло его душу и подтачивало здоровье, Адела только и желала сделаться его поверенной и утешительницей, но она понимала, что ему не нравится, что она замечает эти припадки мрачной печали и тем более сострадает им. И она научилась скрывать свои чувства и опасения. Она не просила раскрыть ей его тайну, а пыталась украдкой проникнуть в нее. И постепенно она почувствовала, что ей это удается.
Слишком погруженный в свое собственное странное существование, чтобы быть проницательным в распознавании чужих характеров, Глиндон принял великодушную привязанность и смирение за природное мужество, и это качество нравилось ему и морально утешало его. Больная душа требует мужества как необходимого качества от поверенного, которого она выбирает, чтобы излечить себя. Но жажда откровенности непреодолима! Сколько раз он думал про себя: "Если бы я мог открыть мое сердце, мое страдание смягчилось бы".
Он чувствовал, кроме того, что со своей молодостью, неопытностью и поэтической натурой Адела поймет его лучше и будет к нему снисходительнее, чем человек более строгий и более практический.
Мерваль принял бы его откровение за бред безумного, а большая часть людей в лучшем случае приняли бы это за галлюцинации больного. Но наступил наконец момент, когда он решился открыться сестре.
Однажды вечером они были одни; Адела, до некоторой степени обладавшая талантом художника, как и ее брат, занималась рисованием; через какое-то время Глиндон, прогнав беспокойные мысли, впрочем менее мрачные, чем обыкновенно, встал, нежно обнял ее за талию и взглянул на ее работу.
Крик ужаса вырвался у него; он выхватил рисунок из рук сестры.
— Что это? — вскричал он. — Чей это портрет?!
— Дорогой Кларенс! Разве вы забыли оригинал? Это копия портрета нашего мудрого предка, который, по словам нашей матери, был так похож на вас. Я думала сделать вам приятный сюрприз, срисовав его по памяти.
— Да будет проклято это сходство, — мрачно сказал Глиндон. — Разве вы не угадываете, почему я избегал жилища наших предков?.. Потому что я боялся увидеть этот портрет, потому что... потому что... Но простите меня, я вас пугаю!
— О, нет, Кларенс, нет! Вы никогда не пугаете меня, когда говорите, а только тогда, когда молчите. О, если бы вы считали меня достойной вашего доверия! О, если бы дали мне право вместе с вами размышлять над горем, которое я так желаю разделить с вами!
Глиндон не отвечал; несколько времени он ходил по комнате неуверенными шагами. Наконец он остановился и пристально поглядел на сестру.
— Да, вы также его потомок, — проговорил он наконец, — вы знаете, что такие люди жили и страдали. Вы не станете смеяться надо мною, вы не будете столь недоверчивы. Слушайте!.. Что это за шум?
— Это ветер стучит железом на крыше, Кларенс.
— Дайте мне вашу руку, чтобы я чувствовал ее живое пожатие, и когда я все скажу, то не вспоминайте никогда мой рассказ. Никому его не пересказывайте. Поклянитесь, что эта тайна останется между нами... последними из нашего обреченного рода.
— Я никогда не изменю вашему доверию, никогда! Клянусь вам! — твердо сказала Адела.
Она придвинулась к нему, и Глиндон начал свой рассказ.
То, что в книге или для умов, предрасположенных к сомнению и недоверию, может показаться холодным и нестрашным, то приобретает совершенно другой характер, если оно говорится бледными устами, с той истиной страдания, которая убеждает и пугает. Он пропустил много подробностей и многое смягчил, но, во всяком случае, открыл достаточно, чтобы сделать свою историю ясной и понятной для той, которая слушала его, бледная и дрожащая.